adventure ИванАнтоновичЕфремов55319d5c-2a81-102a-9ae1-2dfe723fe7c7Лезвие бритвы

Книги Ивана Ефремова, в корне изменившего своим романом «Туманность Андромеды» лицо советской и мировой фантастики, во многом опережали свое время. Его перу принадлежат не только научно-фантастические и исторические, но и необычные для нашей литературы шестидесятых годов XX века эзотерические произведения, исследующие тайны подсознания, его связь с творческим началом в человеке и его генетической памятью.

Данный том составили философско-психологический роман «Лезвие бритвы» и тематически примыкающие к нему рассказы – «Эллинский секрет», увидевший свет лишь через двадцать лет после написания, и «Афанеор, дочь Ахархеллена».

1963 ru
MCat78 MCat78 MCat78@mail.ru FB Writer v2.2 01 April 2008 http://www.litres.ru Текст предоставлен издательством «Эксмо» 46DA85F3-1A8A-4A83-9209-10FA04070D0F 2.1

v 2.1 – создание fb2-документа из издательского текста – (MCat78)

Лезвие бритвы Эксмо Москва 2007 978-5-699-22347-3
<p>Иван Ефремов</p> <p>Лезвие бритвы</p>
<p>Пролог</p>

Все быстрее нарастает познание в современном мире. Обрисовывается точнейшая взаимосвязь, обусловленность кажущихся различными явлений мира и жизни. Всеобщее переплетение отдаленных случайностей, вырастающее в необходимость, то есть в законы природы, пожалуй, самое важное прозрение современного человека.

И в человеческом существовании незаметные совпадения, давно наметившиеся сцепления обстоятельств, тонкие нити, соединяющие те или другие случайности, вырастают в накрепко спаянную логическую цепь, влекущую за собой попавшие в ее орбиту человеческие жизни. Мы, не зная достаточно глубоко причинную связь, не понимая истинных мотивов, называем это судьбой.

Если проследить всю цепь, а затем распутать начальные ее нити, можно прийти к некоему отправному моменту, послужившему как бы спусковым крючком или замыкающей кнопкой. Отсюда начинается долгий ряд событий, неизбежно долженствующих сблизить совершенно чужих людей, живущих в разных местах нашей планеты, и заставить их действовать совместно, враждуя или дружа, любя или ненавидя, в общих исканиях одной и той же цели.

5 марта 1916 года в Петрограде, на Морской, открылась выставка известного художника и ювелира, собирателя самоцветных сокровищ Урала Алексея Козьмича Денисова-Уральского.

Еще внизу, в гардеробной, где суетились, угодливо кланяясь, слуги, веяло слабым ароматом французских духов и проплывали, шелестя тугими платьями, дамы, можно было заключить, что выставка пользуется успехом. «Речь» и «Петроградские ведомости» одобрили «патриотическое художество», посещение выставки стало считаться в столичном «свете» тоже патриотичным.

Низкие залы казались пустоватыми и неуютными в тусклом свете пасмурного петроградского дня. В центре каждой комнаты стояли одна-две стеклянные витрины с небольшими скульптурными группами, вырезанными из лучших уральских самоцветов. Камни излучали собственный свет, независимый от капризов погоды и темноты человеческого жилья.

Худощавый молодой инженер в парадном сюртуке так глубоко задумался у одной из витрин, что только прикосновение к плечу заставило его обернуться, встретить приветливой улыбкой крупного человека с острой бородкой, щегольски одетого.

– Ивернев, – зову, Максимильян Федорович, – зову, не откликается. Горняцкое сердце взыграло от каменьев? И где это Алексей Козьмич такие откапывает?

– Собирались сотней людей и десятками лет, – возразил инженер на последний вопрос. – Хороши, в самом деле… Но вот я стоял и думал…

– Ага! Не стоило такие камни и такое умение на пустяки тратить!

Молодой инженер встрепенулся.

– Как вы правы, Эдуард Эдуардович! Да пойдемте посмотрим еще раз.

Они обошли выставку, ненадолго задержавшись у каждой из скульптурных групп-миниатюр, как назвал их сам художник. Белый медведь из лунного камня, редкого по красоте, сидел на льдине из селенита, как бы защищая трехцветное знамя из ляпис-лазури, красной яшмы и мрамора, а аметистовые волны плескались у края льдов. Две свиньи с человеческими лицами из розового орлеца на подставке из бархатно-зеленого оникса – император Австро-Венгрии Франц Иосиф и султан турецкий Абдул Гамид – везли телегу с вороном из черного шерла, в немецкой каске с острой пикой. У ворона были знаменитые усы Вильгельма Второго – торчком вверх.

Дальше британский лев золотисто-желтого кошачьего глаза; стройная фигурка девушки – Франции, исполненная из удивительно подобранных оттенков амазонита и яшмы; государственный русский орел из горного хрусталя, отделанный золотом, с крупными изумрудами вместо глаз… И опять – Козьма Крючков со знаменитой пикой и насаженными на нее немцами из змеевика на подставке из редкостного малахита небывало густого цвета, толстый султан-свинья из полированного мориона, улепетывающий от топазового английского единорога на берегу Черного моря – широкой пластины из гематита (красного железняка), кровавый отлив в отшлифованной черноте которого как бы напоминал о льющейся в Дарданеллах крови…

Искусство художника-камнереза было поразительно. Не меньше восхищало редкостное качество камней, из которых были выполнены фигурки. Но вместе с тем становилось обидно, что такое искусство и материал потрачены на дешевые карикатуры, годные для газетенки-однодневки, «недопрочитанной, недораскрытой».

– Довольно, пожалуй, – вздохнул инженер Ивернев.

– Довольно, – согласился его спутник, известный геолог Анерт, и повел рукой по направлению к дальней стене, где висели картины – модели уральских горных разработок. Гипсовые барельефы, отделанные натуральными породами, показывали в разрезе шахты и пещерки с согбенными черными фигурками горщиков – искателей самоцветов.

В витринах-столиках, расставленных вдоль стен и окон, сверкала нетронутая природная красота: сростки хрусталя, друзы аметиста, щетки и солнца турмалина, натеки малахита и пестрые отломы еврейского камня…

– Видите, Максимильян Федорович, – Анерт кивнул на беленького мальчишку лет восьми, с круглой белой головенкой и огромными голубыми глазами, зачарованно уставившегося на витрину с горками, – вот где оно, настоящее, что и младенцу понятно…

Горки, издавна прославившие екатеринбургских мастеров, особенно хорошо удавались Денисову-Уральскому и шли нарасхват, так же как и его коллекции уральских камней в больших и малых ящиках с клеточками-гнездами.

Горка – особый способ экспозиции камней, теперь незаслуженно забытый, но очень распространенный в начале века. Различные куски красивых горных пород склеиваются так, что образуют модель заостренной скалы с глубокой пещеркой у подножия, иногда несколькими. Игольчатые кристаллы берилла, турмалина, а то и просто наколотые столбики отдельностей гипса-селенита изображают сталактиты в сводах пещерок. В глубине сверкают щетки мелких кристалликов горного хрусталя, аметиста, топаза или синего корунда. Уступы «скалы» украшены искусным подбором полированных кусочков агата, малахита, азурита, красного железняка, амазонита. Кое-где вклеены черные зеркальца биотита, а в стенках «пещер» блестят, подсвечивая, прозрачные камни, листочки белой слюды – мусковита или цинвальдита.

Именно у такой горки, самой богатой по количеству минералов, и застыл зачарованный мальчишка.

– Как тебя зовут? – погладил круглую головенку Ивернев. Мальчик нехотя поднял взгляд.

– Ваня. А что?

– Нравится горка?

– Угу!

– А что еще понравилось?

– Вот, – мальчик ткнул в штуф, добытый безвестным мастером невесть из какой ямы в Ильменских горах, – плоский кусок желтого зернистого кварца с мельчайшими блестками слюды, по которому были разбросаны с причудливой прихотливостью короткие блестящие столбики черного турмалина, – и вот, – мальчик ринулся к другой витрине.

Рядом послышалось шуршание шелка, повеяло духами «Грезы». Инженер увидел высокую молодую даму с пышной прической пепельно-золотистых волос и такими же ясными озерами голубых глаз, как у мальчика.

– Ваня, Ваня, пойдем же, пора! Ужасно поздно! – Она поднесла к носу мальчишки браслет с крохотными часами. – Простите, господа, я должна увести сына. Он у меня чудак – не оторвешь от камней. Второй раз здесь из-за него…

– Не считайте сына чудаком, мадам, – улыбнулся Ивернев. – За необычными интересами часто кроются необычные способности. Мы по нему проверяли правильность наших собственных впечатлений.

– И не ошиблись! – склонил лысеющую голову Анерт, явно восхищенный красивой дамой.

Мать и сын удалились, а приятели продолжали лениво обходить выставку.

– Не пойти ли нам покурить? – предложил Ивернев, но Анерт остановил его жестом:

– Постойте-ка, Максимильян Федорович, что я! Когда вы вернулись из Туркестана, помните, вы рассказывали о том, что нашли камни, может быть, неизвестные науке. Вы собирались отдать их Денисову-Уральскому для огранки. И что же вышло?

– Что вышло – увидите, они тут, на выставке.

– Как же я мог просмотреть?

– А это значит, что ничего особенного не вышло.

Они подошли к высокой, столбиком, витринке, внутри которой на черном бархате сверкали готовые ювелирные изделия, сделанные по эскизам все того же неутомимого художника-камнереза.

– Вот они, – инженер показал на подвеску из четырех небольших камней, прикрепленную под кулоном из желтого топаза, такого яркого, что он был виден от входа.

В камнях, на которые показал инженер, на первый взгляд не было привлекательности. Ограненные плоской «зеркальной» гранью и заделанные в модную тогда платину, камни казались серыми, сливающимися с матовым металлом оправы и цепочки. Требовался знающий глаз, чтобы понять необыкновенность самоцвета – прозрачного и в то же время пронизанного едва заметными точками с металлическим блеском. Облако этих точек, рассеянных в прозрачной основе, придавало камню его странный серый цвет и вид как бы хрустально прозрачного металла, гармонировавшего с глухой сероватостью платины.

– Э, да это вовсе не так, – возразил Иверневу после долгого молчания Анерт. – Я тоже горный инженер и тоже любитель камня. Что до Алексея Козьмича, то он просто молодец, и вы ему многим обязаны. Он сразу понял ваш самоцвет. М-да… И что вы собираетесь с этим делать?

– Право, не знаю. Я хочу оставить их себе, но боюсь, что дорого обойдется. По глупости я заранее не договорился с Алексеем Козьмичом, а ведь, вы знаете, он купец прижимистый. Опасаюсь, что шкуру сдерет за работу… – Анерт недовольно нахмурился.

– Прижимистый сами знаете почему – ему много надо денег, да не для себя – за уральское каменное мастерство воевать. А с этим где взял, а где и погорел. Не грех и заплатить как следует, у вас жалованье не плохое? Слыхал я от Александра Павловича, что вам Минералогическое общество за отчет о туркестанских исследованиях прочит медаль имени инженера Антипова. Наверное, и денежная премия последует.

– Все это так, – согласился Ивернев, – но… – он заколебался и выпалил: – Я женюсь, Эдуард Эдуардович!

– Вот что! Поздравляю! Спрошу на правах старшего, простите, – не наспех? По годам-то не рано… а вот война!

– В том-то и дело, что война! Скверная, долгая, никому не нужная. И моя Вера хочет на фронт, сестрой. Такая уж она. Что ж получится: я в Сибирь, она на фронт? А браком удержу! – улыбнулся инженер, но улыбка вышла какой-то неуверенной.

Анерт серьезно сказал:

– Коли так, помогай бог! Квартиру нашли?

– На Васильевском, хорошую.

– Зовите на свадьбу, Максимильян Федорович! Польщен признаньем, как знаком дружбы. Однако насчет камней не ясно-с. Если не станете выкупать подвеску, значит, оставите Денисову-Уральскому? Лучше уж я куплю! Кстати, как вы назвали новый камень?

– Никак еще! Собирался описать, да сами знаете, какое сейчас время! Нам, геологам, никакого покоя с производительными силами, комиссией этой, да еще затевается кое-что на Дальнем Востоке – лучше меня знаете. Война окончится, тогда, дай бог, наукой займемся!

– Двадцать две причины, а главное – не было пороху! – усмехнулся Анерт. – Боюсь, что главная тут причина не в порохе. Шерше ля фам… Ну вот что, по старой дружбе – уважьте, раз так.

– Понимаю. С действительного статского советника Анерта Алексей Козьмич сдерет так, что все ваши проповеди о пользе камнерезного дела из головы вон! Следовательно, камни я выкупаю для вас! Вы на прежней квартире живете?

– Там же, на Троицкой, 23. А вот и сам Денисов, легок на помине!

В зал вошел известный всем любителям самоцветов Денисов-Уральский. Родом из старинной горщицкой семьи, сын шахтера Березовского рудника, уроженец Екатеринбурга, этот русский самородок был «последним выдающимся мастером каменного дела в России», как называли его газеты. Юношей оставшись без отца, он сумел обеспечить семью и приобрести известность своими «наборными картинами», то есть пейзажами, собранными из камней. В конце прошлого века Денисов-Уральский, уже известный художник по камню, учился на гроши в школе Общества поощрения художеств.

Ивернев смотрел на приближающуюся знакомую фигуру с вечно растрепанной гривой непокорных волос и клочковатой бородой, обрамлявшей староверческое высоколобое лицо художника.

«Чувство меры, подлинный вкус художника почему-то изменили нашему знаменитому камнерезу, – думал геолог. – Почему? Или с известностью, деньгами, большой дачей в Финляндии оборвалась та драгоценная связь с глубиной народного искусства, которая и дает безошибочное чутье настоящего?..»

Денисов-Уральский издалека крикнул: «Здравствуйте, Ивернев!» – и тотчас отвернулся к шедшему рядом высокому человеку, продолжая разговор.

– Кто это с ним, Эдуард Эдуардович, вы ведь петербургское, тьфу, петроградское общество знаете?

– Персона довольно значительная: князь Витгенштейн!

– Ого, архимиллионер?

– Не тот! Кузеном ему приходится. И тоже богат!

– Ну тогда обождем. Пойдемте вниз и покурим, а вечерком я позвоню Алексею Козьмичу на квартиру.

– Нет, я уж пойду. Мне надо в Общество русских ориенталистов, тут по соседству, на Морской, – откланялся Анерт.

Денисов-Уральский подвел князя к той самой витрине, где искрились на бархате странные серые камни.

– Вот, ваше сиятельство, редкость невиданная, – сказал он, привычно упирая на «о», так как любил щегольнуть простонародным говорком, – других таких камней в России и, почитай, во всем мире не имеется! Найдены они тем инженером, с которым я здоровался. Он и сам не знает, что это за самоцветы, и дал мне на пробу. Еще минералогии неизвестный образец!

Князь, согнувшись, долго рассматривал платиновую подвеску и, наконец, выпрямив уставшую спину, провел рукой по подкрашенным усам.

Художник пытливо вглядывался в князя, стараясь разгадать, насколько он заинтересован, и как бы невзначай заметил:

– Вчера был здесь Летуновский, Николай Николаевич, знаете – миллионер, на Покровской у него особняк. Хотел сегодня жену привезти, ей показать.

– Я бы дал за них… – Князь Витгенштейн подумал и назвал сумму.

Охолодевшее лицо художника сказало ему, что цена оказалась много меньше той, на которую рассчитывал Денисов-Уральский. Это был промах. Камни понравились князю. Назови он цену, близкую к правильной, художник, конечно, уступил бы, а теперь капитуляция будет с его стороны и, как всякая капитуляция, дорого обойдется побежденному.

Чтобы выгадать время, князь захотел посмотреть камни поближе. Денисов-Уральский послал за ключом, открыл витрину, и камни, подставленные свету на окне, засверкали еще ярче своей странной металлической игрой.

Под усами художника мелькнула хитрая улыбка. Князь нахмурился и, глядя в окно, сказал:

– Хорошо, я беру камни. Сейчас. Пусть принесут футляр.

<p>Часть первая</p> <p>Корни гнева</p>
<p>Глава 1</p> <p>Анна</p>

Ноги скользили по талому снегу. Гирин ступал по-солдатски – на всю ступню, раскидывая желтые брызги. Два месяца прошло со времени его приезда в Москву, и только теперь он может выполнить просьбу друга. Два месяца, заполненных недоумением, бесконечными вопросами и хождением «по инстанциям». «Кто вызвал? Зачем вызвал?» – так встречали его, вопрошая с подозрением, как некоего ловкача, старающегося пробиться в столицу из «провинции». Не сразу сообразил Гирин, что его демобилизация и вызов были ловким ходом в какой-то игре, сути которой он не понимал; узнал лишь, что его кандидатурой, как шахматной пешкой, заперли ход кому-то, чье возвышение по научной иерархии стало невыгодным неизвестному, обладавшему достаточной властью, чтобы оформить приглашение Гирина в Москву.

Гирин не сомневался, что разгадает все, но пока мерзкое двойное чувство – обмана и самозванства – не покидало его и мешало как следует отстаивать свои права. «Но отбросим это пока…» Гирин извлек из кармана потертое письмо – посмертную просьбу друга-скульптора, погибшего на фронте шестнадцать лет назад. Долго пришлось дожидаться и просьбе, и самому Гирину, но – военный хирург и начальник госпиталя – он не мог выбрать время.

Да вот эта улица, за стадионом «Динамо»! Гирин еще раз посмотрел на план, сделанный четкой рукой художника. Большой серый Дом художников на Масловке показался суровым. В мастерских нижнего этажа за пыльными большими окнами двигались люди. Гирин вошел в широкий подъезд и повернул от лестницы направо в коридор, загроможденный гипсовыми отливками статуй, бюстов, голов и вовсе бесформенными кусками гипса с торчащими из них проволоками ржавого каркаса. Они неприятно напоминали Гирину обломки гипсовых повязок, кучи которых накоплялись в углу двора его большого госпиталя. В темном коридоре Гирин подвигался ощупью, извлекая из кармана фонарик. Первая, вторая, третья дверь… здесь! Но на двери висел продетый в кольца замок. Пришлось постучаться напротив, туда, где слышался разговор.

Маленький человек в халате, донельзя замызганном гипсом, вопросительно улыбнулся.

– Не скажете ли, как попасть в мастерскую Пронина? – спросил Гирин.

Улыбка исчезла с лица маленького человека, а его собеседник – небритый человек в очках и черном поношенном пальто – нахмурился.

– Пронин, он, знаете ли… – забубнил он.

– Знаю все, – перебил Гирин, – мне надо найти его мастерскую.

– Мастерская его занята другим скульптором… мною, – ответил человек в пальто.

– И давно?

– С пятидесятого года. Уже одиннадцать лет!

– Но как же скульптуры Пронина?

– Что ж поделать, выставили в коридор. Думали, кто возьмет из родственников, а у него их нет… или не интересуются.

– Вы сами скульптор и так спокойно об этом говорите? Ведь это варварство!

– Э, бросьте, такими вещами полна жизнь. Куда деваться? Я сам, когда вернулся, то нашел свое… там! – Художник показал в сторону двора, на котором громоздилось тоже немало обломков скульптур как памятник творческой борьбе и несбывшимся надеждам.

– Кстати, – продолжал он, – у Пронина почти ничего не было, только десяток небольших эскизов. Накануне войны он работал над единственной статуей…

– Да, да, где же она? – насторожился Гирин.

– Здесь.

– Как – здесь?

– Где же еще? Там вот, в конце коридора. Сохранилась, не отдали на дрова в войну…

– На дрова? – Даже выдержанный Гирин не мог скрыть возмущения.

– Кому она нужна! Из всех нас только Пронин упорствовал с нагой натурой. До войны было ему совсем плохо. Да и теперь в искусстве обнаженность… хм, не в моде. Натурализм, буржуазно…

– Спасибо, я все понял. С вашего разрешения посмотрю на статую. Всего хорошего!

Гирин шагнул в коридор, не обратив внимания на недоумевающие взгляды, которыми обменялись оба скульптора. Он поднял фонарик и сразу увидел у простенка за последней дверью большую деревянную статую в полтора человеческих роста. Окруженная безликим хламом изуродованных скульптур, она стояла в свободной и открытой позе, резко выделяясь живой тканью дерева среди белой слепоты гипса. Дерево потрескалось – глубокие черные трещины бороздили руку статуи и лицо справа, рассекали во всю длину левый бок и левое бедро, покрывали мелкими продольными штрихами всю фигуру. Гирин направил фонарь на лицо статуи. Она, Анна! Из глубины прошлого, через непереходимую бездну, отделявшую мертвую от живого, поднялось, ожило чувство утраты. Густая темная пыль покрывала голову и плечи статуи, будто древний знак скорби, и ее открытая обнаженность была так беззащитна здесь, в холодном углу грязного коридора, что сердце Гирина сжалось, как в те давно прошедшие годы, когда беззащитность живой и юной Анны была предметом его острой жалости.

Разряженная батарейка фонаря быстро сдавала, свет мерк, но Гирин уже освоился с темнотой коридора и сунул фонарь в карман. Пахнущий плесенью полумрак скрыл неприглядность окружающего, трещины и пыль на статуе, которая ожила в неопределенной таинственности очертаний. Лицо скульптуры в мерцающей игре теней стало лицом той Анны, которую он увидел впервые много лет назад… Мгновение – и он уже стоял в сводчатой комнате с аркадами высоких окон – кабинете его учителя профессора Медникова, в одном из многочисленных корпусов Военно-медицинской академии Ленинграда…

Девятнадцатилетний студент первого курса, он отправлялся выполнять свое первое самостоятельное исследование. Профессор, веря в его способности, поручил ему добыть образцы питьевой воды, в употреблении которой он видел причины возникновения болезни Кашин-Бека в трех селах Поволжья. Загадочная болезнь выражалась в поражении суставов ног, преимущественно коленных. В суставах исчезал хрящ, и головки костей, лишенные хрящевой прослойки, терлись друг о друга при ходьбе так, что поверхность кости делалась отполированной. Нечего и говорить, что такая ходьба была очень мучительной – и от боли, и от затрудненности движений, скрипа и хруста в коленях. Болезнь встречалась только в трех деревнях одного района, соседствовавших с селами, в которых никогда не бывало и признаков этой болезни. Селения, пораженные болезнью Кашин-Бека, были давно известны в Забайкалье, на реке Урове, но там в дополнение к ней встречалось развитие зоба – зобная болезнь, как тогда считалось, вызывавшаяся отсутствием йода в чистейшей воде горных речек района. Профессор Медников подозревал, что и болезнь Кашин-Бека тоже обусловливалась нехваткой каких-либо химических веществ в воде или почве. Задача Гирина заключалась в том, чтобы собрать образцы почвы с полей и воды из колодцев и речек как из пораженных болезнью деревень, так и – обязательно – из совершенно здоровых соседних сел. Путем этого сравнения профессор хотел установить недостаток какого-либо из редких элементов и получить ключ к объяснению странного заболевания.

Так студент Гирин в знойное лето 1933 года оказался на великой русской реке. Он уже сделал большую часть работы, когда в один из пасмурных дней ему понадобилось переехать на высокий правый берег Волги. Переправа через могучую реку – длинное дело, и паромщики подолгу выжидали, пока не наберется достаточно народу. Гирин, которого благодаря военной форме все считали за солдата, весело перешучивался с задорными девушками, успел и серьезно потолковать со старым паромщиком, покуривая моршанскую полукрупку, пока, наконец, обшарпанный паром отчалил от берега. Всего две телеги переезжали на правый берег, и на площадке парома было свободно. Гирин остался на корме, рядом с паромщиком, изредка подававшим негромкую команду своим опытным помощникам. Три молодые женщины задумчиво выплевывали шелуху семечек в волжскую желтоватую воду, а девушки собрались в кучку на носу, оживленно болтая о каких-то богородских парнях, явно более авантажных, чем ребята-односельчане. Только одна девушка стояла особняком, глядя на воду. В ее позе заметно было напряженное отчуждение, и, несмотря на то что ее отделяло от подруг расстояние не более сажени, Гирин почувствовал, что это целая пропасть.

Теплый низовой ветерок нанес тучи поплотнее, поверхность реки стала оловянно-тусклой, брызнуло мелким, смахивающим на туман дождем. Правый берег расплылся в завесе дождя, стал далеким. Девушки замолчали, и даже крепкие важные молодки перестали выплевывать кожуру семечек.

– Эй, запевай! – крикнул старик паромщик. Гребцы рявкнули нечто хриплое, прокашлялись и после второй попытки умолкли окончательно.

– Позавчера престол был, – подмигнул Гирину синеглазый парень в косоворотке, – горла-то знаешь как надрали. Не можем теперь петь. Дядя Михаил, – обратился он к старшому, – с нами Нюшка Столярова переезжает. Пусть поет, перевезем бесплатно!

– А я и так ее всегда бесплатно беру, – ответил бородач, – за отца. Нюша!

На оклик старшого обернулась стоявшая отдельно девушка. Гирин увидел скользящий взгляд темных глаз, взмах ресниц и несколько вьющихся прядок золотистых волос, выбившихся из-под косынки. Лицо девушки – широковатое, с высокими скулами – нельзя было назвать красивым, но в нем было что-то выделявшее ее из всех находившихся на пароме женщин. Тревожное, почти смятенное внимание, лукавство, доброта и горечь как-то странно перемешивались на лице девушки, мгновенно сменяя друг друга. Привлекательное, но неспокойное лицо.

– Петь, что ли, тебе, дядя Михаил? – спросила девушка.

Бородач ласково кивнул.

По тому, как насторожились девушки и подняли головы похмельные гребцы, Гирин понял, что Нюша должна быть певуньей. Он не ошибся. Девушка повернулась к низовью реки, взявшись за перила парома, поставила босую и мокрую ногу на перекладину. Минута молчания, и глубокий сильный голос – настоящее меццо-сопрано – пронесся по серому туманному простору реки.

Ночь темна-темнешенька, в доме тишина…

С детства знакомые слова старинной песни о тяжелой женской доле зазвучали с трагической силой и чувством. Гирин – сам любитель музыки и неплохой по студенческим меркам певец – замер. Пожалуй, он впервые слышал столь яркое исполнение «Лучинушки». Очень шла эта грустная мелодия к бессолнечному дождливому вечеру на широкой реке, к притихшей группе людей на стареньком, усыпанном трухою сена пароме, к размеренному аккомпанементу скрипучих весел. А голос Нюши несся и звенел над Волгой:

Я ли не примерная на селе жена,Как собака верная, мужу предана!

Яростная тоска песни невольно заставляла Гирина сжимать кулаки. Девушка умолкла, низко опустив голову, и паромщики издали дружное «Уфф!».

– Да, поет… – неопределенно ухмыльнулся синеглазый гребец. – Ну-ка, Нюша, давай еще!

– Дай отдохнуть девке, ишь ты какой, – вступился старый паромщик, – пусть-ка другие теперь поют. – Глаза его озорно блеснули, уставившись на Гирина. – Вот тут студент, товарищ будущий доктор… (Гирин увидел, как Нюша вздрогнула и подняла голову.) Неужели не сможет показать, как в столице поют?

– Я не из столицы, из Ленинграда, – поправил старика Гирин, – и до доктора мне как до неба.

– Все равно, еще того лучше – первый город, – не смутился паромщик. – Айда качай, студент!

Несколько секунд Гирин размышлял, что же спеть своим случайным попутчикам. И, отвечая внезапному желанию исполнить серьезную вещь, которая подходила бы к настроению этого вечера на реке, но не была бы полна такой отчаянной тоски, как «Лучинушка» Нюши, Гирин запел серенаду Шуберта:

Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной…

Он пел, глядя на девушку, и замечал, как становилось строже ее лицо, а гибкая ладная фигура выпрямлялась, будто в стремлении подставить себя всю под звуки песни.

Никогда еще не пел он с таким воодушевлением, протестуя против дремучей деревенской судьбины, только недавно начавшей поворачиваться к настоящему свету.

Чувство неведомо откуда взявшейся силы помогло ему наполнить торжествующим властным призывом последние слова серенады:

И на тайное свиданье приходи скорей!Приди, приди!..

– Эй, зазевались, ворочайся, а то придется бечевой подымать! – прервал молчание недовольный бас старшого. Гребцы начали поспешно рвать весла, и паром сошел со стрежня в тихий затончик под красными обрывами крутого берега. Еще несколько минут – и мочальные веревки были надеты на вбитые в дно колья. Гребцы потащили трапы для съезда телег.

– Здоров петь, студент! – крикнул ему синеглазый парень, как давнему знакомому. – Вот бы вас в пару с Нюшкой-то! Приходи, завсегда перевезем без копейки, только пой!

Гирин улыбнулся паромщикам и сунул гривенник в заскорузлую руку дяди Михаила, заканчивавшего сбор денег.

– Торопишься, доктор? – проворчал старик. – Тебе, чаю, в Никольское?

– В Никольское. А может, у вас там есть кто знакомый? – спросил Гирин.

– Тебе чего, на квартиру стать? А сельсовет?

– Так мне недели на две, хочется по сговору у хороших людей.

– Постой-ка! Нюша! – окликнул он уже спрыгнувшую на берег девушку-певунью. – Не возьмешь ли студента-то? Изба ведь большая да пустая!

Девушка залилась неожиданно темным, жарким румянцем.

– Да я бы рада… может, маме чего посоветует товарищ доктор… Только сами знаете, дядя Михаил, чем гостя-то пестовать, хозяйства нету.

Гирин не мог подавить в себе желание познакомиться с привлекательной и какой-то странной девушкой.

– Ну и что ж, – вмешался он, – разносолы мне ни к чему, а ведь молока да хлеба достанете? Если не стесню…

– Чего там, – явно обрадовалась девушка, – если только вам не покажется… ну, можно и перейти куда.

– Вот и сговорились, – довольно сказал старшой, как бы торопясь окончить дело. – Ты, доктор, ежели не торопишься, то посиди, покури со мной. Хочу еще спросить тебя насчет науки.

– Давай покурим… А как вас найти, Нюша?

– Как по этой дороге подойдете к селу, увидите крайний дом. Село невелико, один порядок, левая сторона долгая, правая короче. И тут сразу через ложбину справа бугорок, а на нем пятистенок с резным крыльцом.

– Гляньте, девки, Нюшка себе еще хахаля нашла! – вдруг визгливо крикнула одна из попутчиц, высокая, в темно-красном платке с цветами. – Сговаривается! Смотри, Нюшка, будет тебе от уразовского сынка выволочка! И студенту, я чай, достанется!

Девушка повернулась как подхлестнутая и быстро пошла в гору, скользя по размокшей желтой глине и не оглядываясь.

– Что вы, как вам не стыдно! – крикнул Гирин.

– Чего там, стыдно? Гулящая она! Иль тебе лестно?

– Пошли прочь, кобылищи! – грубо приказал старик паромщик. – Только и знают страмить человека, а за что?

– Знаем за что! – хором закричали девушки и со смехом пошли по дороге.

Старик, недовольно хмурясь, отсыпал на ладонь махорки из коробки Гирина.

– Почему это они? – спросил Гирин. – Девушка какая-то очень хорошая.

– Такую не скоро найдешь. Да неладно у ней судьба сошлась. Я всю их семью знаю.

– В чем же ей не повезло? Я сразу заметил, что у нее что-то неладно.

– Ага, студент, остановила взгляд твой Нюша! Да и впрямь только слепому не заметить. Поживешь у них, может, поможешь чем, советом каким-то по лекарской части. Ладно это я удумал тебя на квартиру сосватать!

– Так…

– Не топчись, все объясняю порядком. Отец, вишь, Нюшкин – верховой волгарь, столяр, взят в дом к ейной матери. Воевал в германскую и Гражданскую, вернулся не то чтобы партийным, но сознательным и, конечно, по всем новым делам коноводом. Село это старое, богатое, кулаков много, а подкулачников и того больше – не полюбился им Павел, Нюшкин отец. Только еще разговоры о коллективизации пошли – случись тут кулацкая заварушка… – Старый паромщик нахмурился и запыхтел козьей ножкой.

– Восстание? – спросил Гирин.

– Нет, так, пальба бандитская. По ночам в окна стрелять да за кустами подкарауливать… Ну, между прочим, рассчитались и с Павлом. Вечером, как сидели Павел с женой да с Нюшкой за ужином, ворвались в избу двое с «наганами» и со страшной руганью Павла застрелили. Так мозги напрочь и вылетели. Жена Павлова, Нюшкина мать, повалилась как неживая, а Нюшка, тогда совсем девчонка, зверюкой на них бросилась. Ну, кто-то из бандюг ее двинул, не скоро в себя пришла.

– Разве никто выстрелов не слышал?

– Дом у них, сам увидишь, на краю села. А ежели кто и слышал, так ведь боятся, всяк о своей шкуре.

– И что же дальше?

– На том все и кончилось. Нюшкина мать с той поры не встает, не говорит, мычит только. Руки-ноги совсем отнялись. И Нюшка при ней как прикованная – куда денешься от родной матери? Дом хороший, хозяйство – все пошло прахом. Что девка одна-одинешенька-то сделает? Бьется как рыба об лед, батрачит, стирает, огородом малым пробавляется.

– А в колхозе что?

– Да вишь ли как, – паромщик грубо выругался, – повернулось дело, что вроде в драке, по пьяному делу Павла стукнули. Это у нас завсегда – чуть что, надо закон обойти, на пьянство валят. А я бы их, этих пьяных, еще того хлестче, – плюнул старик. – Словом, не было никакого вспомоществования, разве кто из добрых людей от своего куска отделит. Так ведь Нюшка гордая, не от каждого возьмет. Вот и сошлась жизнь девке клином, и нет вызволения!

– А почему ее гулящей зовут?

– Сам рассуди, коли понятие имеешь. Девка из себя особенная, такая стать нашего брата всегда манит. Чем шкурка красивей, тем охотники хитрей! Самые что ни на есть мастера по бабьему делу гоняться начинают. А молодость зеленая, да кровь горячая, закружилась голова в ночку жаркую – и пропала девка, пошла в полюбовницы. Тут уж все, что перед ней вились да стелились, в зверей оборотятся, рыло свое покажут. А уж бабьё-то, не дай бог, так страмят, ну прямо в гроб загонят безо всякой жалости! Завидки их, что ль, берут на красоту да на смелость, не пойму, чего так нещадны, тож ведь молодые. Парень-то, что Нюшку окрутил, красив как сокол, а душой – змея, подкулачник раскудрявый. Не только жениться, даже никак от сраму прикрыть не хочет. Болтают на селе, что проиграл он Нюшку своему приятелю, что теперь она с тем путается, да не верю я! А бабы остервенелись просто. И живет девка бедная как в аду за свое доверчивое сердце, за доброту и красоту. Тьфу!

Старик расстроился и отмолчался на другие вопросы, которые попытался ему задать Гирин. Отсыпав паромщику полюбившейся ему махорки, студент взвалил на плечо свой чемодан и зашагал по подсохшей дороге, поднимаясь наискось на высокий берег.

Из тени обрывов Гирин вышел на простор полей, где тусклый свет заката прорвался сквозь ровную пелену туч и оживил красноватым отливом длинные лужицы в дорожных колеях и мокрую, свежевымытую листву мелких, корявых, как кустики, дубков. Большая белая церковь с граненым, недавно подкрашенным куполом тяжело осела на вершине холма, вдоль подножия которого протянулось село. Большие избы с высокими крытыми крылечками, несколько железных крыш и каменные амбары свидетельствовали о крепкой жизни местных хозяев, а выкрашенная в синий цвет большая лавка на каменной подклети надменно выпятилась из общего порядка домов, недалеко от церковной площади. Гирин сразу увидел дом Анны, она точно описала его. Давно не крашенный, серый, как большинство старых деревянных строений, дом тем не менее носил следы хорошей хозяйской руки. Резные наличники рам, резное, с фантазией, крыльцо с крепкой дверью, открывающейся не прямо в сени, а в длинную крытую галерею вдоль двора, – погибший отец Анны строил хорошо и красиво. Но хотя с его смерти прошло не так много лет, крыша уже подалась, ворота покривились, и забор жалобился плохо пригнанными случайными кусками досок и жердей. Гирин оскреб грязные сапоги, постучался и тотчас же услышал быстрый топоток босых ног. По тому, как широко распахнулась дверь и как просияло грустное лицо девушки, Гирин понял, что явился желанным гостем, и тут же обещал себе помочь ей как сумеет.

– Только-только успела прибраться, – слегка задыхаясь, сказала Анна и открыла дверь в довольно большую горницу, с широкой деревянной кроватью в ближнем углу, с чистым некрашеным столом и лавками.

Всю правую стену заклеивали плакаты из «Окон РОСТА» и агитплакаты Гражданской войны: суровые красноармейцы, могучие рабочие с огромными молотами, толстопузые буржуи во фраках и блестящих цилиндрах, кулаки, попы.

– Тихо у нас тут, – как бы извиняясь, сказала девушка.

– И очень хорошо, мне ведь заниматься надо! – сказал Гирин, ставя с решительным видом чемодан на лавку.

– Пойдемте, покажу, где что, – по-прежнему застенчиво и негромко позвала Анна.

Они вышли в задние сени, где Гирина ждал большой, доверху полный глиняный рукомойник.

– Сюда вот, – Анна открыла разбухшую дверь в просторную кухню с русской печкой. – Мама здесь помещается, а я – налево, в запечной комнатке.

Гирин сразу почувствовал тяжелый запах помещения, в котором находится долго не встающий больной. Он зашел в кухню и поклонился еще не старой, страшно бледной и худой женщине, недвижно прислонившейся к груде подушек на покрытой пестрым лоскутным одеялом постели. Ее напряженные умные глаза, такие же, как у Анны, осмотрели Гирина внимательно и сурово, постепенно теплея.

…Со скрипом раскрылась дверь за спиной Гирина, и полутемный коридор осветился. Из студии вышли те двое. Скульптор в пальто пробормотал:

– Гость еще здесь. Созерцает! Значит, хороша!

– Проваливайте! – резко ответил ему Гирин, раздосадованный и помехой, и собственной несдержанностью.

Тот, язвительно прокричав что-то об интеллигентности и воспитании, скрылся. Нарушилась стройная цепь воспоминаний. Гирин быстро вышел из мрачного коридора, решив во что бы то ни стало найти для статуи Анны достойное пристанище. Гирин представил себе свою еще совсем пустую комнату, с походной койкой и небогатым скарбом, с огромной статуей под самый потолок, и даже развеселился. До приема, назначенного ему в институте, оставалось еще много времени. Гирин прошел двором к стадиону «Динамо», обогнул его и вышел на бульвар Ленинградского шоссе. Здесь, найдя обсохшую скамейку, он сел и, никем не тревожимый, унесся снова к дням далекой молодости…

Устроившись в доме Анны, он занялся исследованиями, заполняя герметические склянки водой и землей и тщательно упаковывая их в небольшие почтовые ящики.

Оставалось время и для неторопливых одиноких прогулок вдоль высокого берега Волги, и на кое-какую мужскую помощь Анне по дому. Покосившиеся ворота выпрямились, ступени заднего крыльца белели свежим деревом новых досок, а протекавшая над кухней и над сеновалом крыша теперь могла выдержать осенние дожди.

Однажды ночью Гирин был разбужен неясным шумом. Спросонок он подумал, не плохо ли с больной, и прислушался.

Затрещала дверь, два мужских голоса тихо забормотали угрозы, перебивая друг друга. Снова молчаливая борьба, и Гирин услышал задыхающийся гневный шепот Анны:

– Уйди, не хочу… зверь… Мать услышит, ее хоть не мучь!

– Что твоя мать – чурбак с глазами! – забубнил нарочито гнусавый голос. – Будет кобениться…

– Пользуешься, что мать больная, ух ты, подлюга! Ой!

Дверь в комнатушку Анны раскрылась и захлопнулась. Один из пришельцев удалился, нагло топоча сапогами. Гирин стоял в нерешительности, загоревшись яростным желанием дать бой негодяям и боясь вмешаться в неизвестные ему отношения. Но когда он начал размышлять о тяжкой трагедии Анны, его невмешательство показалось ему постыдным. Он лежал без сна, жалея о том, что, несмотря на свой рост и большую силу, он все же лишь неопытный мальчишка. И так захотелось ему быть суровым и бородатым вроде паромщика. Тогда он был бы уверен, что не уступит девушку ее нелепой судьбе.

Гирин заснул лишь под утро и поднялся, когда солнце уже высоко стояло над кустами вырубки, почти вплотную подходившей под его окна. Анна принесла ему обычный завтрак: холодного молока, яиц, хлеба. Она низко повязалась платком и ходила, опустив прикрытые ресницами глаза. Взгляд, брошенный украдкой, и зардевшиеся щеки Анны показали Гирину, что ее мучает стыд. Нет, Анна отнюдь не походила на счастливую возлюбленную, и Гирин решил как-то действовать.

Весь день, обходя очередные поля, колодцы и родники, он думал, как вызволить Анну из ее жестокой кабалы. Ключ к решению вопроса заключался в болезни матери – Анна не могла расстаться с парализованной ни при каких условиях. Взять с собой в Ленинград Анну с больной матерью было не под силу одинокому студенту.

Значит, прежде всего надо было или устроить мать Анны в хорошую больницу, или… вылечить ее. И тут, возобновляя в памяти все, что было ему известно о лечении психических параличей, Гирин вспомнил некогда прогремевший на весь Ленинград опыт профессора Аствацатурова. Выдающийся невропатолог, начальник нервной клиники Военно-медицинской академии, прозванной студентами «Дантовым адом» за скопление устрашающе искалеченных нервными повреждениями больных, принял привезенную откуда-то из провинции женщину, пораженную психическим параличом после внезапной смерти ребенка. Как раз таким же параличом, как мать Анны, то есть она могла слышать, видеть, но была не в состоянии говорить и двигаться. Знаменитый Аствацатуров оставался для той женщины последней надеждой – все усилия лечивших ее врачей были безрезультатными.

Аствацатуров целую неделю думал, намеренно не встречаясь с больной, пока не пришел к смелому и оригинальному решению.

После долгого и напряженного ожидания больная была извещена, что сегодня ее примет «сам». Помещенная в отдельную палату, в кресло, прямо против двери, парализованная женщина была вне себя от волнения. Ассистенты профессора объявили ей, чтобы она ждала, смотря на вот эту дверь, «сейчас сюда войдет» сам» Аствацатуров и, конечно, без всякого сомнения, вылечит ее. Прошло четверть часа, полчаса, ожидание становилось все напряженнее и томительнее. Наконец с шумом распахнулась дверь, и Аствацатуров, громадного роста, казавшийся еще больше в своем белом халате и белой шапочке на черных с проседью кудрях, с огромными горящими глазами на красивом орлином лице, ворвался в комнату, быстро подошел к женщине и страшным голосом закричал: «Встать!»

Больная встала, сделала шаг, упала… но паралич прекратился. Так ленинградский профессор совершил мгновенное исцеление не хуже библейского пророка. Он использовал ту же гигантскую силу психики, почти религиозную веру в чудо.

Как бы сделать что-то подобное в отношении матери Анны – ведь психические параличи могут быть вылечены именно таким сильнейшим нервным потрясением. Но как заставить женщину, уже несколько лет живущую в безысходном отчаянии, придавленную еще трагедией дочери, не понимать которую она не могла, – как заставить ее поверить в мальчишку-студента, хотя бы и приехавшего из такого «ученого» города? Нет, способ Аствацатурова не годится, а что же он, Гирин, может придумать?..

Прошло два дня, и Гирин (он теперь старался заснуть не сразу, а лежал в темноте, чутко вслушиваясь в ночную тишину) вновь вскочил от воровской возни с дверью со двора. Настойчиво пытались отодвинуть деревянную щеколду. Гирин выскочил в сени в тот момент, когда дверь распахнулась и неясная тень возникла на пороге у входа в комнату Анны.

– Стой, застрелю! – тихо и спокойно, сжав зубы, сказал Гирин.

– Но-но, ты чего? – забормотала фигура, опасливо вытянув вперед шею.

– Пшел, убью! – рявкнул Гирин, поднимая зажатый в руке коленчатый шприц.

Темная фигура опрометью бросилась в темноту двора, кто-то упал, охнул.

Анна вышла из своей комнаты с зажженной спичкой, увидела Гирина: еще дрожа от возбуждения, он накрепко запирал дверь. За две-три секунды света Гирин прочел такую благодарность в ее встревоженном и восхищенном взгляде, что и впрямь почувствовал себя героем.

– Спасибо, родной, – громко сказала Анна. Гирин пробормотал что-то.

– Надо поглядеть на маму, – продолжала девушка, жестом предлагая Гирину следовать за ней.

Они вошли в кухню, освещенную крохотной лампадкой – у больной огонь горел всю ночь, – и сразу же встретились с широко раскрытыми глазами парализованной. Безусловно, она знала все – при виде вошедших ненависть в ее взгляде сменилась торжеством. Анна стала поправлять подушки, шепча что-то матери. Гирин почувствовал себя лишним, поклонился, понял, что сделал это как-то глупо, по-городскому, и, смутившись, вышел. Внезапная догадка, еще невнятная, едва-едва намечающаяся, пришла ему на ум при виде глаз матери Анны. Она не исчезла, а оформилась, когда он лежал на постели и глядел на звезды в верхних стеклышках маленьких окон.

Веры в могущество его, Гирина, веры в исцеление не было у матери Анны. Но другая, могучая эмоция могла, пожалуй, произвести необходимое потрясение – сила ненависти. Ненависти к тем, кто убил ее мужа, так ужасно искалечил ее собственную жизнь и теперь еще издевался над молодостью и чистотой ее дочери. Да, это была реальная надежда! И единственная попытка излечения должна быть обставлена со всей возможной тщательностью!

Выдался серенький день. Гирин шагал вдоль высокого берега Волги, направляясь в дальнюю деревню – последнюю, которую ему оставалось обследовать на правом берегу. Ветер уныло шелестел поспевающим овсом, широкими разливами клоня его метельчатые верхушки. Не успел Гирин отойти с полверсты от села, как впереди него, на дороге, из кустов на бровке обрыва возникли две мужские фигуры. Сердце Гирина забилось – подходил момент расплаты за ночное геройство. Твердо решив не уступать, он неторопливо приблизился к ожидавшим, сунул руку в правый карман и остановился. По светлым кудрям, прикрытым зачем-то каракулевой кубанкой, Гирин определил обольстителя Анны, действительно красивого человека с наглым взглядом выпуклых голубых глаз. Другой, пониже ростом и поплотнее, с зоркими медвежьими глазками, не выделялся ничем, кроме одежды – пиджака из отличного шевиота, надетого на нарядную рубашку, и таких же галифе, заправленных в сапоги, лучше которых не носил и начальник Военно-медицинской академии.

Оба неприятеля медлили, обменявшись быстрыми фразами, не расслышанными Гириным. Они, не отрываясь, смотрели на его засунутую в карман правую руку, и тут Гирин сообразил. Его враги уверены в том, что у него есть оружие. В самом деле, военная форма Гирина и его непонятные занятия, вероятно, делали его загадочным, а следовательно, и опасным для недобрых людей. Студент – а вроде военный, доктор – а ходит по деревням, ищет колодцы и родники… Он решительно шагнул вперед, сделав жест, как бы сметающий с дороги. Оба парня неохотно отошли на обочину, и Гирин прошел мимо, следя уголком глаза за врагами.

– Эй ты, студент, али красноармеец, али кто еще! – окликнул его кудрявый красавец. Гирин остановился.

– Ты вот что, – с деланым миролюбием и угрозой продолжал парень, – в наши дела не мешайся и с девкой гляди не схлестнись. Дело твое чужое, прохожее, дак кончай его и – айда! А не то…

– А не то? – Гирин взглянул ему прямо в лицо, чувствуя боевую злобу, возникающую у доброго человека, когда он сталкивается с темной силой людского зверства.

– Отделаем по-свойски, – оскалился приземистый в богатой одежде, – так что в этом году не придется, пожалуй, за чужими девками бегать!

– Последнее тебе слово, – перебил кудряш, – а не так – пеняй на себя. Нас тут много, да ночки темные наступают – не поможет и «наган» твой.

Гирин не спеша пошел по дороге, раздумывая над встречей. Даже если бы у него был «наган», то все равно в любом месте, за любым кустом, у колодца или на дороге его могла подкараулить лихая засада, оглушить чем попало и если не убить, то отделать так, что прощай все планы спасения Анны и скорого возвращения к занятиям. Гирин чувствовал, что помощь Анне сделалась ближайшей целью его существования, и он не мог ни под какими угрозами отказаться от нее. Однако было бы неумно не отдавать себе отчета в явной опасности.

Гирин в размышлении отошел уже на две версты от села, как вдруг повернул и зашагал обратно. Не без труда разыскал он вожака немногих сельских комсомольцев, угрюмого, озабоченного парня, усердно подшивавшего старую седелку. Парень неодобрительно выслушал Гирина, свернул цигарку, затянулся, сплюнул под ноги.

– Лезешь не в свое дело, – процедил комсомолец, – али полюбилась Нюшка-то? Брось это, как друг говорю. Сама виновата, спуталась с бандитским элементом еще в двадцать девятом – туда ей и дорога! А тебе нечего башкой рисковать.

Нотка горечи прозвучала в ответе парня, и Гирин, ставший за последние дни необычайно чутким, понял. Он придвинулся ближе к комсомольцу и негромко стал выкладывать ему собственные мысли об обманутой девушке.

– И ежели ты ее любил, – внезапно сказал Гирин, – так твое дело не воротить морду, будто ты святоша какой, а помочь по-серьезному. Вырвать ее отсюда надо, а не отдавать на растерзание. Они глумились, а ты, как сукин сын, смотрел да радовался.

– Ну на это ты не налегай, полегче! – озлился парень.

– И ничего не полегче! Подумаешь, так сам поймешь… Только думай скорее.

– Дак я разве против… Только чем я али мы помочь можем? Охрану тебе выставить – разве можно? Трое нас, и так-то сами завсегда под угрозой.

– Не о том я! Разыграть надо одно представление. Нужны два «нагана» да человек надежный, постарше нас с тобой… – И Гирин протянул комсомольцу свою знаменитую махорку, объясняя, зачем требуются эти странные приготовления.

Парень, слушая, улыбался все шире, показывая крупные ровные зубы.

– Ну голова! – хлопнул он по плечу Гирина. – Вишь, недаром вас там учат, одевают да кормят. Того стоит… Айда, пошли! – Комсомолец повесил седелку на гвоздь, аккуратно убрал шилья и ремешки, подпоясался.

Они зашагали в другой конец села, где в крохотной избенке жил бывший красноармеец, член партии Гаврилов, бледный и худой, еще не вполне оправившийся от сильной болезни. На счастье, он оказался дома и обрадовался, увидев на посетителе военную форму.

Гирин вторично изложил свой план. Гаврилов сначала хмурился, возражая, но потом расплылся в усмешке, так же как и комсомолец. Только усмешка его была недоброй, не обещавшей ничего хорошего насильникам и скрытым бандитам. Он расправил жидковатые усы и, сощурив острые глаза, повернулся к комсомольцу:

– Выходит, приезжий-то, Иван… как вас по батюшке?..

– Не надо, молод еще!

– И то, Ванюшка-то крепче тебя оказался, да и смекалистей!

– На то он и ученый.

– Лукавишь, Федька! И по роже видно, врать не могешь. Коли ежели бы да не ходил сам за Анной, скорей бы сообразил, что делать. А тут, вишь, ослеп!

– Ладно, дядя Андрей, будет уж. Порешили ведь. Значит, Иван сговаривается с Нюшкой, а завтра мы к ним туда заявляемся.

– Так-то так, – вдруг заколебался Гаврилов, – а как вдруг старуха загнется?

– Ух ты! – завопил Федор. – Тогда всех засудят. Ой, не подумали!

– Не всех – меня, – решительно возразил Гирин, – расписку дам. Сейчас написать?

– Ладно уж, там увидим. Сначала дело. Ответ потом.

– Ну, спасибо вам, прямо до земли, – облегченно вздохнул Гирин. – Получится или нет, видно будет, а за помощь и за дружбу кланяюсь.

– Чего там, тебе самому спасибо, что надоумил. Хотя… подозреваю, свою корысть имеешь, – уставился вдруг Гаврилов на покрасневшего Гирина. – Да ничего, что тут плохого! Этот, – показал бывший солдат на комсомольца, – не в счет. Нюшку он потерял.

– Да не нужна она мне вовсе, – оправдывался парень, – на что ее, Анну, теперь!

Гирин медленно шел к дому, обдумывая предстоящий разговор с Анной. Надо было, чтобы она постаралась вспомнить обличье тех, кто убивал ее отца, и согласилась стать действующим лицом маленькой инсценировки, задуманной Гириным. Ходу логических заключений мешало что-то досадное, резанувшее его при последних словах комсомольца: «На что ее, Анну, теперь!» В этих словах заключалось все дремучее «достоинство» обойденного мужчины, горький и злой отказ от той, которая уже посмела принадлежать другому, не ему. И если этот был к тому же явная сволочь? Разве не прав Федор?..

Едва Анна поняла задуманное Гириным, как страшное волнение охватило ее. Взявшись ладонями за виски извечно девическим жестом, она затаив дыхание слушала студента и долго старалась вспомнить лицо убийц отца. Она не сумела точно описать их – при тусклом свете пятилинейки негодяи ворвались с нахлобученными фуражками, одетые в поношенную военную форму. Однако это было к лучшему и позволяло обойтись без грима, для которого не было никаких приспособлений и никакого умения. Гирин решил, что одним из «бандитов» будет сам, а вторым – Гаврилов. Кричать придется Гаврилову, так как больная уже знала голос своего жильца. Ничем, даже мелочью, нельзя было рисковать. Гирин сделал новые запоры на дверях и окнах, какие и лошади не под силу сломать. Нечаянное вторжение «приятелей» Анны могло бы испортить дело. Когда все было подготовлено, Гириным овладела страшная тревога.

Он почти не спал ночь и весь день не мог найти покоя, пока не отправился за Гавриловым и Федором. Комсомолец соглашался дать свой «наган», но лишь с условием, что сам будет поблизости. Гирин увидел бывшего красноармейца донельзя разозленным. У Федора тоже горели уши, как у обруганного.

– Ты посмотри, – обратился Гаврилов к Гирину, показывая на полдесятка исковерканных наганных патронов, – это я старался пули вынуть. Какая собака так придумала – засажено насмерть, ничем не вытащишь!

– Хорошо придумано: без пули враг не останется, – улыбнулся Гирин.

– Тебе хорошо, – буркнул Гаврилов, – а для меня да для него патроны дороже золота…

– А ты напильником гильзу срежь наполовину, – посоветовал Гирин.

– Тогда как стрелять? Огнем шарахнет из барабана!

– И черт с ним! Еще страшнее будет. Только держи подальше от глаз…

– И то! Дело сказываешь… вот эти, которые испорченные, пойдут теперь. Двух хватит?

– Пожалуй, надо три… Помни: сперва ты стреляешь вверх при входе, потом я в Анну, а там ты целишь в мать!

– Чудно все это! Ну ладно, сказано – сделано! Сейчас пойдем.

Начало темнеть, когда Анна стала собирать на стол перед постелью матери, нарочно запозднившись. Они всегда ели вместе – Анна придвигала стол, усаживала больную и кормила ее, потом ела сама, и мать следила за ней тревожно, ласково и жалостно. Сегодня девушка с трудом скрывала от матери колотившую ее нервную дрожь. Покормив больную, она села за стол и переставила маленькую лампу на дальний конец стола. Это был сигнал. С грохотом распахнулась отброшенная сапогом Гирина дверь. Изрыгая гнусную матерщину, в кухню ворвались двое бандитов в расстегнутых гимнастерках, с низко нахлобученными фуражками и «наганами» в руках. С воплем вскочила, опрокинув стул, Анна. Хлестнул выстрел, наполнив избу громом и кислой вонью бездымного пороха. Широко открыв рот, с вылезающими из орбит глазами, мать Анны уставилась на Гаврилова, который завизжал, как от нестерпимой злобы:

– Ага, попалась! Тогда не добили Павлову суку, теперь пришла пора! Степка (это к Гирину), застрели ее отродье, а я с ней расправлюсь! – вопил Гаврилов, прицеливаясь в переносицу больной.

Но она, белая как мел, не смотрела на него, а следила за метнувшейся к окну дочерью. Грохнул второй выстрел, и Анна повалилась под лавку. Гаврилов и Гирин яростно заревели. Бывший солдат уже прицелился в больную, как произошло то, чего добивался Гирин. Забыв обо всем на свете, кроме своего застреленного детища, мать Анны вдруг издала неясный крик и рванулась с постели.

– Ды-ы-о-ченька! – раздался ее навсегда запомнившийся Гирину вопль.

Больная рухнула на пол, сильно стукнулась головой и, очевидно сделав чудовищное усилие, уцепилась за лавку, пытаясь встать. Гирин и Гаврилов бросились к ней, подхватывая ее под руки. Из последних сил мать Анны попыталась плюнуть Гирину в лицо и потеряла сознание. Гирин, положив ее на постель, слушал пульс, «ожившая» Анна кинулась за водой в сенцы и столкнулась с любопытным и встревоженным Федором. Комсомолец тяжело ввалился в избу и первым делом ухватился за свой «наган», брошенный Гириным на стол.

– Ну как? Что? Получилось? Али насовсем убили? – приставал он к Гирину, который только мотал головой, стараясь привести больную в чувство.

Наконец холодная вода, растирания, нашатырный спирт возымели свое действие, и мать Анны открыла глаза. Недоумение, граничащее с безумием, мелькнуло в них, когда она увидела склоненную над ней дочь, живую и невредимую.

– До-чень-ка, Ан-нушка… – глухо и невнятно, запинаясь, сказала больная и с усилием подняла тонкую руку, вернее, обтянутый кожей скелет руки.

Анна упала на ее постель, разразилась безудержными рыданиями. Гирин отступил и огляделся. Гаврилов, весь мокрый от пота, утирал лицо рукавом и приводил в порядок свою поношенную, но аккуратную форму, нарочно расхлыстанную им для приобретения бандитского вида.

– О, и труханул же я, когда Марья… того. Думал, загнулась насовсем, и что же теперь будет? Рисковое, брат, дело! И как это ты сумел меня в него впутать? Обошел ведь, – сердито бурчал Гаврилов, смотря на студента с ласковым одобрением.

– Я больше перетрусил, – признался Гирин. – Затеял дело! А ведь дело таково, что очень просто убить человека. Все перед глазами у меня был Аствацатуров, тот профессор, о котором я вам рассказывал. Поверил я в него не хуже той больной.

– Ладно, вижу, что добром кончилось. Я пойду. – И он приблизился к постели с хитрой улыбкой. – Будь здорова, Марья! Подымайся теперь скорее! – сказал Гаврилов и вышел в сопровождении Федора, немого от изумления.

Каждая жилка еще дрожала в теле Гирина, в горле стоял комок, когда он слушал невнятные, звучащие каким-то нелепым иностранным акцентом слова матери Анны. Впервые после мучительных и долгих лет она могла выразить дочери всю любовь, заботу и тревогу – то, что до сих пор силилась передать глазами. Слезы безостановочно катились по щекам обеих женщин, прильнувших друг к другу в этот час чудесного избавления. Гирин медленно повернулся и шагнул к двери. Анна вскочила и бросилась к ногам донельзя смущенного студента.

– Что вы… как можно… какая ерунда… – запинаясь, забормотал Гирин, одним сильным движением поднял Анну и укрылся в своей комнате, слыша рыдания: «По гроб обязана… никогда не забуду… навеки…»

Страшное напряжение и жгучие опасения последних суток так измучили Гирина, что он обмяк и отупел. Механически свертывая цигарку, он присел на кровать, не раздеваясь и не снимая сапог, попробовал обдумать дальнейшее лечение Аниной матери и… проснулся поздним солнечным утром. С удивлением оглядевшись и потягиваясь онемевшим телом, Гирин поднялся с огромным облегчением. Нечто очень трудное и страшное осталось позади, он победил. Настоящая победа, самая радостная… Какое это счастье – избавить человека, нет, двух от незаслуженно тяжкой судьбы, от последствий давнего преступления! Теперь дело времени, и не очень долгого, чтобы излеченная от паралича мать Анны стала нормальным человеком.

За дверью послышались осторожные шаги босых ног – видимо, не в первый раз Анна подходила и прислушивалась, боясь разбудить.

– Анна! – окликнул ее Гирин, и девушка вихрем ворвалась в комнату, на секунду замерла, ослепленная солнцем, и, вскрикнув: «Родной!», бросилась ему на шею. Безотчетно Гирин обнял Анну, девушка крепко поцеловала его в губы, застыдилась и убежала.

Ошеломленный этим бурным проявлением чувств, Гирин не сразу пошел на хозяйскую половину проведать мать Анны. Трудно человеку в девятнадцать лет, да еще застенчивому по природе, слушать восторженные благодарности, граничащие с поклонением. Еще труднее, когда эти слова произносятся в трогательных и жалких усилиях – губами и языком, еще непослушными после пяти лет безнадежного молчания. И совсем уже неловко, если рядом сидит прелестная девушка и ловит, как дар свыше, каждый твой взгляд и каждое слово. Гирин кое-как вытерпел неизбежное. Он узнал о порядочном переполохе среди соседей, вызванном ночной стрельбой, криками и руганью. Никто не мог ничего понять, а Гаврилов с Федором отмалчивались. Во всяком случае, таинственные дела в доме Анны отразились и на ночных посещениях – покой выздоравливающей ничем не нарушался.

Гирин отправился в Коркино – дальнюю, еще не обследованную деревню – и вернулся через четыре дня, чтобы убедиться, что мать Анны могла уже понемногу ходить по избе и даже выбираться на крыльцо. Новость потрясла всех односельчан, и, видимо, кто-то из помощников Гирина в конце концов проговорился. Даже недоброжелатели, до того смотревшие на студента как на пустое место, стали здороваться. Наглые парни ничем себя не проявляли, но Гирину пора было уезжать.

Анна как будто избегала его в последние дни, до тех пор пока Марья не позвала однажды вечером дочь и студента на семейный совет. Кухня, начисто проветренная, с распахнутыми окошками, преобразилась. Гирин с удивлением увидел, что мать Анны, которую он считал старухой, вовсе не стара и сохранила многое от прежней, унаследованной дочерью, красоты. Женщина наливалась жизнью с каждым днем, и с каждым днем становилась решительнее в определении своей дальнейшей судьбы.

– Лишний день оставаться здесь не могу, – говорила она, – в этой избе проклятой. Здесь, где убили Павла, где мы с дочерью мучились без просвета, почитай, пять годов, нет, нежитье тут! Куда угодно, только не тут.

Анна выжидательно смотрела на Гирина. Тот напомнил свой совет Анне – ехать в город и поступать на рабфак. Мать могла теперь найти работу в городе, а Гирин обещал приискать в Ленинграде дешевую комнатку.

Дом, с любовью строенный Павлом, был еще хорош, и денег от его продажи могло хватить на первое время, пока все устроится.

Анна радостно завертелась по кухне, а Марья по-прежнему медленно, но теперь уже совершенно внятно произнесла:

– Ладно, зови завтра же Объедкова – он давно к тебе с домом приставал, чтоб продали. Я сама сделаю уговор, и поскорее. Только вот что, дочка, чтобы нам тут без Ивана не оставаться – сама знаешь почему! Надо поехать вместе до пристани. В Богородском пока на квартиру станем. Был бы ты сам с родными из Ленинграда, тогда бы, пожалуй, я попросилась бы с тобой. А так – лучше подождем в Богородском, нас никто там не тронет. Да и я обвыкну больше – думаешь, легко с края могилы вернуться, опять жить начинать?

Так и решили. Собрать и связать имущество Столяровых было пустяковым делом. Анна в последние два дня вставала до света и исчезала куда-то, появляясь лишь поздним утром. Гирин не мог подавить в себе брезгливое подозрение и стал невольно отстраняться от девушки, пока она сама не позвала его с собой. На вопрос «куда?» Анна лишь загадочно улыбнулась и, сжав руку Гирина своей – горячей и жесткой, шепнула: «Увидишь сам!»

Гирин встревожился – откровенная любовь смотрела из радостных глаз Анны. Завтра должен был быть последний день их пребывания в селе. Увлеченный своей ролью рыцаря-спасителя, он не заметил, как стал очень нежен с Анной, поддавшись обаянию девушки. А ведь в Ленинграде его ждала гордая Настя с глазами, как незабудки, – студентка биофака, его ровесница. Он, честно сказать, немного позабыл о ней в своих приключениях, но теперь все это отходит и… надо держать ответ перед Анной. Гирин знал, что после такого разговора все будет по-иному, не хотел этого и откладывал выяснение отношений. Но, пожалуй, завтра отступать будет некуда!

Анна разбудила Гирина, когда небо еще не начало светлеть. Яркие августовские звезды мерцали особенно сильно и приветливо. Уборка хлеба была в разгаре, и днем село пустовало, предоставленное детям и старикам, но время было раннее даже для жнецов. В избах загорались огоньки, и хозяйки только начинали сборы. Анна и Гирин не встретили ни одного человека и, незамеченные, вышли за околицу, направившись по Лешновской дороге на север. Невдалеке начиналась роща стройных сосен, давно уже не знавших вырубки. Гирин остановился, чтобы задать Анне какой-то вопрос, но девушка, сосредоточенная и торопливая, молча потянула его за рукав. Студент ускорил шаг. Полевая дорога, покрытая толстым слоем пыли, глушила стук сапог, и Гирину казалось, что он крадется в ночной тиши, подобно зверю.

Дорога отвернула от полей, сузилась в тропинку. Лесная трава и маленькие кустики были обильно смочены росой. Анна высоко подоткнула юбку, быстро переступая мокрыми босыми ногами, а поношенные сапоги Гирина начали хлюпать. Колени намокли в холодноватой росе. Гирин шагал за спешившей и молчаливой Анной, наполненный ожиданием чего-то хорошего. Узкий серпик луны висел над приближавшимся лесом, но давал света меньше, чем крупные звезды и едва-едва заметный проблеск нарождавшейся справа за лесом зари.

Странное чувство взволновало Гирина. Он как будто ушел из мира повседневных дум и забот, мыслей о скором свидании с полюбившимся накрепко Ленинградом и синеглазой Настей, об отчете перед профессором, о неожиданном излечении матери Анны, о том, как помочь Анне устроить новую жизнь… Первобытное чувство слияния с природой отодвинуло все. Осталось настороженное ощущение, что он идет, наслаждаясь быстротой, тишиной, росяной влагой и призывом звездных огней, рядом с Анной, в бесконечно свободную и все обещающую даль. Но звезды исчезли. Их сменил глубокий мрак высокоствольного леса. Бор рос на длинном песчаном валу, когда-то нагроможденном ледником. Здесь было сухо, белый мох шуршал под ногами. Гирин знал такие боры – в них почти нет травы или кустов, скот пасти здесь нельзя. За исключением грибного времени, эти леса совершенно безлюдны. Сейчас, в уборочную страду, можно быть уверенным, что не встретишь ни одной живой души.

Медленно рассеивался ночной мрак – за лесом поднималась заря. Суровая серая мгла заполняла лес, сквозь ветки которого уже просвечивало медное восточное небо. Чувства Гирина изменились. Он был уже не зверем, бездумно впитывавшим в себя все запахи, шорохи и огоньки природы, а человеком, торжественно, как художник, вступавшим в таинство лесного храма в момент пробуждения природы от ночного сна.

Лес окончился, они вышли на широкую поляну на самой вершине холма. Сумеречный простор был внезапен после лесных стен, ветер бодрящей волной прошел над поляной, чуть приглаживая высокую, обильно покрытую росой траву. От медной зари миллионы ее капель отливали то теплой краснотой, будто бесчисленные искорки развеянного костра, то холодным серебряным блеском, просвечивающим сквозь редеющую тьму. Жемчужные полосы предрассветного тумана вились покрывалом над росистой поляной и никли, стелились, уходя в черную, глубокую тьму на опушке высокоствольного леса.

Разгоревшаяся заря гасила серпик месяца, все шире расходилась россыпь гранатовых огоньков, стебли травы оживали. Тишина и тайна реяли над этой поляной, молчаливо прощавшейся с умирающими звездами. Все замерло, лишь туман вел свою волшебную игру, становясь все более розовым и неясным. Гирин подумал, что, может быть, правы наши предки, верившие в чудодейственную силу росистого утра. Во всех былинах и сказках люди купались и купали своих лошадей на рассвете в росе, чтобы приобрести особенную выносливость для борьбы с врагами. Кто знает, какая сила скрыта в этой поляне, впитавшей в себя и ночное сияние звезд, и первый свет рождающегося дня? Он ощутил, как расширяется грудь, набирая живительный воздух, как сильно стучит его сердце. Анна приняла шумный вздох Гирина за нетерпение. Рука девушки нашла его руку, и он услышал шепот:

– Это здесь, видишь?

– Что – здесь?

– Заветная поляна. Я уж который раз бегаю сюда на рассвете – омыться в росе.

– Как это ты делаешь?

– Меня одна старуха научила. Ну, разденешься совсем как есть и бежишь через поляну стремглав, потом назад, потом налево, направо, куда глаза глядят. Поначалу замрешь вся, сердце захолонет, к горлу подступает – роса-то холодная, много ее, так и льет с тебя. А потом разогреешься, тело горит пламенем, вся усталость отходит. Оденешься и идешь домой, а на душе покойно, и вся ты насквозь чистая, как в небе побывала! Это место не простое, древнее, старики говорят, тут тыщу лет назад идолы стояли, с тех пор такая поляна круглая. А траву здесь не косят – говорят, скотина с нее болеет: сила большая в бурьяне этом.

– А ты не боишься, что заболеешь? Ведь так и простудиться можно.

– Не заболею я, только крепче стану. – И девушка пристально взглянула на Гирина. Глубокие тени делали лицо Анны таинственным, и вся она, выпрямившаяся на фоне зари, показалась Гирину величавой.

– Тогда зачем же не купаться просто в реке? – спросил он, пытаясь как-то отвлечься от все сильнее овладевавшей им тревоги, что сейчас надо объясниться с Анной и… потерять ее.

– Здесь вся нечисть отходит, как вновь родишься, – тихо ответила Анна, – а мне нужно быть чистой, чистой… – Она умолкла, вплотную подойдя к Гирину и глядя ему в лицо широко открытыми глазами. Он не запомнил, сколько времени они смотрели друг на друга.

Птицы заливались в проснувшемся лесу, пологие лучи солнца проникли между красными стволами сосен, бугорки мха белели в россыпях ощетинившихся шишек. Вдали, еще робкая и вялая, зазвучала первая песня жнецов. Анна так долго разглядывала Гирина, что студент почувствовал неловкость. Он не умел и не хотел притворяться, но, боясь обидеть ее, попытался шуткой прикрыть свои чувства, вернее, отсутствие их.

– Сядем, – коротко бросила она, указывая на мшистый бугорок. – Скажи, я для тебя стара или порчена?

– Что ты, Анна, – искренне возмутился Гирин, – я… ты нравишься мне, но…

– Ладно, нечего говорить. Ты парень вовсе молодой, а я гулящая, – твердо и горько сказала Анна.

Гирин промолчал, кляня себя за неумение объяснить ей, что дело вовсе не в этом. Просто он любит другую.

Анна лежала, закинув руки за голову, и о чем-то напряженно думала, следя за облаками в ярко-голубом небе. Отчаявшись наладить разговор, Гирин стал уговаривать Анну петь. Девушка села, по-прежнему обратив взор в небо, и, следя за покачивавшимися верхушками высоких сосен, запела старинную и печальную песню:

Выше, выше, смолистые сосны, вырастайте в сиянии дня,Только цепи мои неизносные скиньте, сбросьте, не мучьте меня!

И прежняя тоска в ее голосе напомнила Гирину встречу на пароме и «Лучинушку». Гирин слушал задушевное пение Анны, уйдя в свои мысли.

Он очнулся, когда Анна разразилась отчаянными рыданиями. Гирину не пришлось утешать ее. Девушка вскочила, обдернула юбку, и они молча пошли домой по полевой дороге вдоль лесной опушки. Гирин украдкой наблюдал за гордой походкой Анны. Еще не вполне обсохшая кофта туго облегала ее, и девушка шла выпрямившись, стройная как сосенка, высоко подняв голову. Грудь полностью обрисовывалась под тонкой тканью, как бы устремляясь вперед в гордом порыве. Гирин смотрел на девушку и думал, как красива такая свободная походка, когда гордая юность не стыдится своего цветущего тела и ничего не прячет, ничто не считает постыдным. Наверное, от монголов-завоевателей пришла к нам эта нездоровая стыдливость, когда женщина уродливо сгибает плечи и старается спрятать грудь. А может быть, стыдливость эта была необходимостью во время татарского ига, когда прекрасные девушки портили свою красоту, выходя из дому, чтобы не попасть в наложницы победителям. Ведь немного больше века тому назад по всей России для женщины считалось неприличным показывать волосы из-под головного убора или платка. Еще одно природное украшение женщины кто-то сделал постыдным. Продолжают бытовать слова, хотя мы уже не понимаем их значения, вроде «опростоволосилась».

Гирин еще раз оглядел задумчивую Анну, шедшую рядом, и тоже почувствовал гордость за нее.

– Эй, военный, возьми Нюшку за титьки, чего зеваешь! – раздался зычный окрик с поля, где работал здоровенный парень.

Гирин вздрогнул, очнувшись от дум, и спросил у Анны, что кричит парень.

– Да так, глупости разные, – ответила девушка, краснея и опуская взгляд, а вместе с ним и плечи, мгновенно превращаясь в стыдящуюся своей красоты жительницу старой деревни…

…Пронзительный вой сирены разнесся по бульвару, и Гирин мгновенно вернулся к настоящему. «Скорая помощь» пронеслась по направлению к Белорусскому вокзалу, спасая чью-то жизнь. И не было больше ни студента Гирина, ни знойного волжского лета, ни голосистой и печальной Анны. Многоопытный врач-ученый медленно поднялся со скамьи и зашагал к остановке троллейбуса. Что же, превосходная память не утратила ничего из случившегося на Волге много лет назад. Тогда, провожая его на пароход, девушка сказала, что поставила себе целью стать образованной, как он. И Анна сдержала свое обещание. Начав учиться в Ленинграде, она потом перебралась в Москву, сделалась хорошей, хотя и не знаменитой, певицей, исполнительницей народных песен.

Анна увлекалась живописью и скульптурой, познакомилась с его другом Прониным – пожалуй, единственным в те времена скульптором обнаженного тела. Они стали друзьями, а потом мужем и женой. Последние годы перед войной Гирин, занятый своими исследованиями, редко бывал в Москве и как-то потерял Анну из виду, а в один из недобрых дней узнал от общих знакомых, что Анна пошла добровольцем и погибла под Москвой. И уже в самом конце войны Гирин получил письмо от Пронина, лежавшего в госпитале с тяжелым ранением. Скульптор знал, что умирает, и просил Гирина в память давней дружбы разыскать и сохранить последнее его творение – незаконченную статую Анны. Он запер ее в мастерской, уезжая на фронт через несколько дней после отъезда жены. Друг умер, и Гирин только теперь смог исполнить его последнюю просьбу.

Как ни быстро пронеслось его первое лето самостоятельных исследований, все, что случилось тогда, на всю жизнь определило его путь ученого-врача и его интересы, всю его многогранную последующую деятельность. Наверное, потому так живо стоят перед ним воспоминания каждого дня того года, которые, точно накрепко обитые столбы, создали основу его восприятия жизни.

Удивительное излечение матери Анны навсегда убедило Гирина в том, что психика в организме человека, и здорового и больного, играет куда более важную роль, чем это думали его, Гирина, учителя. Отсюда родилось убеждение, что человеческий организм является настолько сложной биологической машиной, что прежняя медицинская анатомия и физиология, в сущности, едва намечали грубые очертания этого неимоверно сложного устройства. Еще не дождавшись анализов собранной им коллекции воды и почв, он уже сам для себя отверг предполагаемое влияние редких элементов на возникновение болезни Кашин-Бека. Если это влияние в какой-то мере существовало, то оно должно было служить лишь косвенной причиной запутанного процесса, вскрыть который методами науки того времени не представлялось возможным. Гирин оказался прав – профессор Медников не смог установить причины болезни.

Встреча с Анной породила в нем особенное внимание к красоте человека и жажду добиться научного понимания законов прекрасного, хотя бы того, что выражено в человеческом теле. И еще более важным стало стремление понять законы, по каким древние инстинкты, с одной стороны, и общественные предрассудки – с другой, преломляясь в психике, влияют на физиологию. Из всего этого оформилось ясное представление о необходимости психофизиологии, как серьезной науки именно для человека – мыслящего существа, у которого вся медицина до той поры существенно не отличалась от ветеринарии, то есть медицины для животных.

<p>Глава 2</p> <p>Узкая щель</p>

Гирин поднес руку к лацкану пиджака, где должен был быть карман кителя, спохватился и вынул пачку документов из внутреннего кармана. Профессор Рябушкин небрежно перелистал справки и удостоверения.

– Я все это знаю, но почему же институт Тимукова отказался от вас? Правда, вы за войну не выросли как ученый.

– Я изменил специальность и стал хирургом. Думаю… – Гирин хотел было объяснить истинное положение вещей, но сдержался.

– Конечно, конечно, – спохватился Рябушкин, – все это послужило для вашей пользы, хорошо для экспериментальных работ, но до докторской диссертации вам куда как далеко!

– Я не претендую на какое-либо заведование и могу быть хоть младшим сотрудником.

– Отлично! – воскликнул с облегчением Рябушкин. – Тогда, значит, прямо в мою лабораторию. Проблема боли в физиологическом аспекте, а для вас – с психологическим уклоном.

И заместитель директора института принялся объяснять существо разрабатываемой им проблемы. Гирин хмурился и, воспользовавшись передышкой в речи профессора, сказал:

– Нет, мне это не подходит.

Рябушкин остановился, как осаженная на скаку лошадь.

– Позвольте узнать: почему?

– Мне кажется неприемлемым ваш подход к изучению проблемы. Болевая сыворотка – средство вызывать боль, вместо того чтобы бороться с ней.

– Да неужели вы не понимаете, что, узнав механизм появления и усиления боли, мы сможем действовать наверняка в борьбе с нею! – с раздражением воскликнул профессор. – Видно, что вы не диалектик.

– Диалектика – вещь сложная, – спокойно возразил Гирин. – Вот, например, может быть и такая диалектика: живем мы еще в далеко не устроенном мире, еще сильна всяческая дрянь, и ваша болевая сыворотка преотличнейшим образом может быть использована для неслыханных пыток. А что касается секретности, то вам, научному администратору, должно быть известно, что секреты в науке лишь отсрочка, тем более короткая, чем более общей проблемой вы занимаетесь. И все это на фоне успехов нашей анестезиологии выглядит неважно.

– Какую ерунду вы городите! – не сдержался профессор. – Так, по-вашему, некоторыми вещами нельзя и вовсе заниматься!

– Есть вещи, которыми нельзя заниматься, пока не будет лучше устроено общество на всей нашей планете, – подтвердил Гирин, – и ученым следует думать об этом. Меня тревожит, например, не слишком ли много кое-где развлекаются с энцефалографами и с лазерами.

– Ну и что?

– А то, что ряд американских физиологических лабораторий занят усиленным изучением прямого воздействия на определенные участки мозга. Вызывают ощущения страха или счастья, полного удовлетворения – эйфории. Пока у крыс и у кошек, но мостик-то ведь узок!

– Послушать вас, так я вредной вещью занят?

– Я думаю, что так.

– И вы не хотите работать в моей лаборатории именно по этой причине?

– Прежде всего по этой.

Профессор некоторое время собирался с мыслями и подавлял негодование.

– Вот какой вы! Но другой работы мы не найдем для вас в институте! Впрочем, нас недаром предупреждали… – Рябушкин умолк, спохватившись, но Гирин насторожился.

– Это о чем же предупреждали, можно узнать? О моем несговорчивом характере?

– Характер – пустяки! Есть кое-что похуже!

– Вот как? Тогда уж извольте сообщить, а то я все равно в партком пойду. Там добьюсь, в чем дело.

Рябушкин поморщился и нехотя начал, постепенно оживляясь:

– Есть такой за вами грешок, что там – целый грех, за это раньше даже врачебный диплом отнимали. Лечили вы одного больного якобы от рака, а на самом деле отравили анестезией, рака-то и не было, а вы такую дозу закатили, что больной умер. Оправдаться-то оправдались перед комиссией, а вот слава хвостом идет…

– Да, вы правы, хвостом! Вот эти хвосты и превращают людей, кто послабее, в пресмыкающихся с хвостом! – отвечал Гирин, вставая. Встал и Рябушкин, избегая смотреть ему в глаза.

– Приглашение, которое вам послали, мы аннулируем! – крикнул профессор вслед уходившему.

– Я сам позабочусь. Прощайте. – И Гирин прямо от замдиректора института направился в министерство.

– Я вряд ли смогу вернуться, не игрушки – сорвали с дела, демобилизовали для научной работы. Но могу принять любое назначение – подальше, если уж не гожусь для Москвы, – говорил Гирин начальнику отдела кадров.

– Кто вам сказал, что не годитесь? Рябушкин?

– Не только. Разве не отделались от меня в тимуковском институте? Ну и Рябушкин – после отказа работать в его лаборатории.

– Да, да. Но это еще не последняя инстанция. Найдем для вас хорошее дело. Сейчас пригласим нашего консультанта, профессора Медведева – может быть, знаете?

– Слыхал…

– Здравствуйте, доцент Гирин, – приветствовал его маленький подвижный профессор, по виду никак не соответствовавший своей фамилии.

– Какой же я доцент, никогда не преподавал, только в госпитале!

– Все равно, раз вы кандидат медицинских наук. Извините, я уж привык табель о рангах в науке свято соблюдать. Обижаются люди, ежели назовешь не так. Ну, не будем терять времени. Вы, как и я, невропатолог, а с вашими статьями по психофизиологии я знаком. Наверное, и сейчас о том же мечтаете?

– После войны еще больше. Но…

– Теперь не те времена.

– Как бы не так! Инерция велика. Вот и за мной хвост какой-то тянется, как сказал мне Рябушкин. Откуда он знает? Я, конечно, рассказывал о своей практике товарищам по работе. Видимо, кто-то нашел нужным написать вам сюда. Еще Лев Толстой упрекал русскую интеллигенцию в «неистребимой склонности писать доносы» – его собственная формулировка.

– Положим, вы это слишком! – в один голос воскликнули оба собеседника. – Ведь знать людей-то надо.

– Только по делам, а не по хвостам. Мы не крокодилы, у тех, наверное, в почете тот, у которого хвост длиннее. Разрешите мне рассказать вам одну короткую историю. Можно? – И на согласный кивок начальника кадров Гирин продолжал: – Вы знаете, что еще в прошлом столетии ученые-археологи в Египте раскапывали Тель-эль-Амарну – развалины столицы фараона Эхнатона. Особенного фараона, реформатора религии и общественной жизни. Нашли громадный архив папирусов или чего еще там, на чем писали в те времена, всего несколько тысяч документов, книг, записей – целую библиотеку дворца фараона. Ученые набросились на нее, как коршуны, – библиотека за полторы тысячи лет до нашей эры, да еще в эпоху реформ! Нашелся ключ ко всей истории, науке, религии Древнего Египта. Кропотливая расшифровка иероглифов продолжалась до двадцатых годов нашего века. И что же? Никаких данных о науке, жизни, даже религии. Тысячи кляуз! Не ручаюсь, точно ли помню, но примерно так – шестьдесят процентов доносов, сорок процентов униженных просьб пожаловать, что тогда жаловали холуям, – землю, дачу, рабов, не знаю уж что. Это было три с половиной тысячи лет назад! А сейчас, да еще в первом социалистическом государстве мира, надо, чтобы даже памяти о таком не осталось. Прежде всего надо покончить с этим хвостом старого мира.

– Хорош! – кивнул на него Медведев. – Ежели всегда вы так задиристы с коллегами, то и неудивительно. Еще не то напишут!

– Важно не то, что напишут, важно, чтобы…

– Ладно, понятно. Но вы все-таки расскажите, что это был за случай.

Гирин начал без воодушевления:

– До войны, когда я работал в Вологодской областной больнице… – А в памяти уже возникли все подробности его неудачи.

…Побывав на консультации в районе, он на обратном пути заночевал в небольшой деревне на областном тракте. Около часу ночи его разбудили двое детей из соседней деревни, прибежавших сюда в надежде на помощь проезжающих.

– Отец заболел, слышь-ко, сильно-т как, муценье глядеть, – объясняла запыхавшаяся белобрысая девчонка, в то время как мальчик лет двенадцати, ее брат, исподлобья и с детской надеждой смотрел на сонного Гирина.

Из расспросов выяснилось, что вечером у отца на щеке вдруг появилось красное пятно, началась сильная боль, так что здоровый сорокалетний мужик иногда «криком кричал». А пятно стало красным как уголь, и смотреть на него было никак не возможно…

– Почему невозможно? – тщетно домогался Гирин, перебирая в памяти все, что он знал о нарывах, гангренах и прочих гнойных заболеваниях.

– Скорее, дяденька доктур, очень муцается он, – торопила девчонка, пока Гирин одевался и проверял свой медицинский чемоданчик, в котором возил все нужное для первой помощи.

И вдруг Гирина осенило – его отличная память не подвела и на этот раз.

– Слушай, – задержал он метнувшуюся было к двери девочку, – я знаю, почему невозможно смотреть на пятно. Только говори верно – пахнет?

– Ой, как пахнет-то – все внутри переворачивается!

«Так и есть, нома, или водяной рак, одно из заболеваний, с которым врач-неспециалист сталкивается раз в жизни, а то и совсем не встречается!» – соображал Гирин, спотыкаясь в темноте, стараясь не отстать от проворных ребят.

Нома – редкое заболевание гангренозного характера у детей и лишь в совершенно исключительных случаях у взрослых. Воспаление начинается на слизистой оболочке рта и быстро выходит наружу в виде небольшой опухоли ярко-красного цвета, от которой в разные стороны расползаются валикообразные отростки. Вдоль отростков живая ткань распадается в густую жидкость с невыносимо тяжелым запахом.

Буквально на глазах большой участок тела может распасться, обнажая кости. Нома сопровождается иногда ужасной болью, иногда, наоборот, протекает при пониженной чувствительности. Гирин силился воскресить в памяти случаи выздоровления от номы, но таких не было. Только при срочном вмешательстве хирурга, если нацело иссекался весь пораженный участок и еще большая область вокруг него, тогда страшный водяной рак оставлял свою жертву искалеченной, но живой.

И если его ждет действительно нома, то что он может сделать? В то время он не занимался хирургией, кроме несложных вскрываний нарывов, лечения переломов, извлечения заноз – всего того набора простых ран, с которым приходится иметь дело каждому врачу, подающему первую помощь. Скальпель, турникет, ножницы, пинцет – вот и весь набор в его чемоданчике.

В хорошей чистой избе его встретила насмерть перепуганная женщина. Сам хозяин метался на постели, издавая приглушенные стоны. Рубаха взмокла от пота, так же как и полотенце, наброшенное на плечо и шею. Капли пота выступили и на лбу под спутавшимися и взмокшими волосами. Маленькие, глубоко запавшие глаза взглянули на Гирина с такой радостной верой, что тот постарался прикрыть смущение бодрыми словами: «Ну сейчас посмотрим».

Страшная вонь, не похожая на то, с чем ему приходилось встречаться прежде, ударила Гирину в нос. Он постарался сдержать тошноту и не дышать, но запыхавшемуся после быстрой ходьбы этот запах так и лез в ноздри. Да, все было так. Красная опухоль с короткими тупыми отростками находилась на левой щеке, снизу, почти у самого угла нижней челюсти, а самый большой отросток уже достиг края надключичной ямки, рассекая кожу неширокой бороздой, на дне которой смутно просвечивала кость. Достаточно было минутного осмотра, чтобы убедиться в том, что для иссекания номы требуется сложная операция, которую районный хирург, вероятно, проделает с уверенностью. Но пока больного довезут в больницу, опухоль сильно разрастется, и тогда понадобятся оборудование и персонал областной клиники. Пока доставят в клинику… Гирин оборвал сам себя, сочтя, что не имеет времени для бесполезных рассуждений. Чтобы спасти больного, надо было или немедленно доставить его в больницу, или… или замедлить развитие опухоли. Доставить немедля было нельзя, значит, оставалось одно – замедлить! Как? Если перерезать все ткани вокруг пораженного места? Но на какую глубину идут отростки? И какая гарантия, что они не перейдут через разрезы?

Гирин уселся на подставленный стул и задумался. Вся семья стояла по углам избы в молчаливом оцепенении, и даже хозяин перестал стонать, следя за врачом.

А тот, напрягая все душевные силы, пытался найти верное решение. Враг, с которым он столкнулся, был настолько страшен, что нельзя было допустить неточности решения. Сам не чувствуя большой уверенности, он потребовал горячей воды, чистую простыню, раскрыл чемодан и взял шприц – в заранее стерилизованной коробке. И в тот самый момент, когда он раскрыл коробку, его вдруг точно встряхнуло. А может, вместо рассечения тканей инъецировать их новокаином? Может быть, уместно что-то вроде новокаиновой блокады? Если нома – вирусное заболевание, то все равно воспаление не должно происходить без участия нервной регулировки! А если так – новокаин затормозит процесс настолько, чтобы успеть в операционную. Самое плохое – неизвестно, насколько глубоко проникает опухоль: ведь барьер из анестезированной ткани надо создать и под опухолью! Надо много анестетика – не беда, он взял целую коробку.

Медлительная неуверенность слетела с Гирина. Короткими повелительными фразами он начал отдавать распоряжения. Запрягать лошадь и ждать его с больным. Бежать на тракт и останавливать там первую проходящую машину чем угодно: мольбами, деньгами, угрозами – весь вопрос был в том, чтобы эта машина случилась теперь же, а не тогда, когда окончится действие лекарства. Уверенно он приступил к анестезии, шаг за шагом пропитывая ткани, вспоминая, чему учили Спасокукоцкий и Вишневский. Скоро бледное кольцо окружило опухоль онемелым, нечувствительным валиком. Больной перестал метаться, улыбнулся, попросил молока.

Все шло удачно – и машину остановили на тракте, и быстро привезли больного, и доехали до рассвета до больницы, и хирург готов был сделать иссечение, но… больной погиб от коллапса через каких-нибудь полчаса после приезда. Гирин так и не смог установить, что именно случилось – была ли у больного аллергия к новокаину, или анестезированная область захватила аномально проходившую крупную веточку десятого нерва, или вообще он впрыснул количество анестетика, оказавшееся больному не под силу, хотя тот и выглядел крепким человеком. Но самое важное – опухоль не только не прогрессировала, а сократилась настолько, что хирург и главврач больницы отказались подтвердить диагноз номы! Получилась большая неприятность: как будто Гирин ошибся в диагнозе и отравил больного ненужно большим количеством новокаина, вдобавок впрыснутого неумело! Гирин сумел доказать свою правоту, представив анализ опухоли и разъяснив мероприятие, но все же сомнение оставалось и потащилось за ним, как пресловутый крокодилов хвост. И обвинявшие и оправдавшие его врачи еще не сталкивались с номой. Все рассуждения носили теоретический характер.

Оба министерских работника внимательно выслушали его рассказ и молча переглянулись. Скрывая улыбку, Медведев спросил:

– А правда, что вы еще студентом лечили кого-то с помощью «нагана»?

– Не «нагана», а с помощью Аствацатурова, – возразил горячо Гирин. – Видите, вам и это известно!

– Но вы ведь никогда и не скрывали?

– Нет, конечно. Только все это было так давно! – Никто не отозвался на вызов в тоне Гирина.

– Так, – произнес, помолчав, начальник отдела кадров. – Знания и способности у вас, видимо, большие, и вы нужны в исследовательских институтах, а вот… – говоривший умолк.

– Досказывайте, раз начали.

– Сами понимаете или позже поймете. Что вы скажете, профессор?

– Я полагаю – направить в ту физиологическую лабораторию, о которой я вам говорил. Пойдете младшим сотрудником в сравнительную физиологию зрения? – повернулся он к Гирину.

– Пойду… пока, – равнодушно согласился тот.

– Что значит «пока»?

– Пока не будет создана специальная психофизиологическая лаборатория, необходимость которой докажу и добьюсь организации!

– Ну вот и хорошо, – заключил начальник отдела кадров.

«Неудачно началось у меня в Москве, – раздумывал Гирин, оглядывая свою комнату с кое-какой приобретенной наспех мебелью. – Провалилось дело с работой в нужном мне институте. Безденежье не дает возможности реставрировать статую Анны и привезти ее на выставку. Художники сказали, что выставят, если я возьму на себя все расходы. И на том спасибо».

На другой день Гирин отправился в геологический институт, где работала едва ли не половина тех геологов, которым наша страна обязана рудами и нефтью, углем и алмазами, бокситами и цементом. Гирин шел по темным, заставленным шкафами коридорам, с волнением читая на дверях известные по газетам фамилии и негодуя на тесноту устарелого здания постройки тридцатых годов. Андреев встретил его в проходе разгороженного шкафами кабинета. Гирин подумал, что эта узкая щель никак не подходит человеку, вся жизнь которого прошла в просторах казахских степей, бесконечных болотах сибирской тайги, высях Алтая и Тянь-Шаня. Геолог, должно быть, прочел его мысли, потому что, слегка усмехнувшись, сказал:

– Это не беда, после тайги хорошо сидеть потеснее. Устанешь, знаете, когда полгода без стен – трудно сосредоточиться.

– Вы все тот же, – приветливо, но не принимая шутки, ответил Гирин. – Бывает ли у вас то, что вы назовете бедой?

Геолог заулыбался еще шире и вдруг сердито стукнул по столу.

– Как же нет беды? Беды нет только разве у полных идиотов. Есть такие – всем довольны… а вот у меня! – Андреев распахнул высокие створки простецкого фанерного шкафа, открыв две колонки некрашеных лотков.

В полутемной глубине замаячили угловатые куски горных пород. Даже на неопытный взгляд Гирина камни удивляли разнообразием: то угрюмым темно-серым, то теплым красным, желтым цветом, то сочетанием разнокалиберной пятнистости. Какие-то блестки, серебристые и черные, огоньки маленьких кристаллов – зеленых, розовых, синеватых – слабо мерцали в кусках камня, как бы поддразнивая Гирина и укоряя в невежестве.

– Видите, все полно! – крикнул Андреев, и Гирин сразу понял, что геолог действительно говорит о самом наболевшем. – И здесь, и в коридоре, и на складе, паршивом складе тоже. А здесь каждый из этих, для вас простых, камней – редчайшая вещь. Вот эти, – Андреев рывком выдвинул тяжеленный лоток, – отбиты от скал в почти недоступном ущелье притока Индигирки. Мы, надрываясь, несли их в заплечных мешках, перегружали на оленей, мчали на плотах через бушующие пороги. А эти – с вершинного гребня… хм, одной громаднейшей горы – я и сам не знаю, как удалось спуститься с грузом образцов. А эти – чтобы добыть их, мы поднимали лошадей на веревках на отвесные кручи ригелей – перегородок в ледниковых ущельях… Там, в левом шкафу, – мы вывезли их сквозь страшные пески из хребта, от которого четыреста километров до ближайшей воды… А вот там – из жарких болот Африки – первые, которых коснулась рука ученого, а не равнодушные пальцы белого проспектора, стремящегося лишь к обогащению!..

Гирин с уважением осматривал стойки с рядами одинаковых лотков.

– Неужели негде хранить? – спросил он. – Как же это?

– Негде! Когда-то, в первые пятилетки, нам отчаянно не хватало геологов. И мы посылали на ответственные работы студентишек со второго курса… а уж дипломники, те чуть ли не в начальниках групп ходили. Конечно, съемка получилась пестрая и коллекции были собраны разной ценности. С тех пор утвердился взгляд, что геологические коллекции хранить не следует – надо слишком много места, документировали карту, представили пробу – и долой. До сих пор не переломить заскорузлой косности. А по-моему, та сумма труда, которая затрачена на то, чтобы проникнуть в недоступные места, вынести оттуда эти камни, – уже сама по себе заслуживает сохранения. Мало ли что когда понадобится – ведь всех маршрутов и экспедиций не повторишь, – полстолетия пройдет, пока кто-нибудь опять явится на то же место! Так неужели нельзя построить – тьфу, дрянь! – большой каменный сарай с несколькими отопляемыми кабинетами и сделать для страны настоящее хранилище? При нашей теперешней технике – ерунда, дешевка, а какие ценности будут сохранены. Только построй с расчетом – с запасом места, иначе через пять лет повторится то же самое.

– Совершенно ясно! Одного не пойму: как же это не очевидно вашим большим деятелям? Ведь по современным масштабам вопрос в самом деле пустяковый!

– Верно, что пустяковый. Но его не возьмут отдельно, а вместе с целой кучей других – и выйдет, что еще не время, – пробурчал Андреев. – Беда в том, что академики наши давно перестали сами собирать коллекции в поле. Нас, старых геологов, дразнят суевериями, якобы мы в таежных путешествиях набрались первобытности от шаманов. Не выступаем в маршрут в понедельник, опасаемся зловещих мест и чересчур ценим собранные каменья. Те, кто всю жизнь проводит в городах или курортах, всегда под защитой крыши, стен, света и тепла, даже не представляют, как необъятен ночной простор степи и тайги, как опасен каждый шаг в темных горах, как грозно ревут волны во время бури в открытом море или когда река, стиснутая ущельями, бешено хлещет пенными струями о камни порогов. Кто знает опасности камнепада или морозной вьюги, тот понимает, что даже самая хорошая выучка и знание дела, самый широкий опыт не могут застраховать от непредвиденной катастрофы в океане громадного, еще мало познанного мира вокруг нас. Потому мы цепляемся за каждый вынесенный из маршрута образец, каждый набросок карты, а идиотская сарайная экономия отнимает от нас драгоценные документы труда и риска…

– Эге, я посмотрю, у каждого своя беда, даже у таких столпов науки, как вы!

– Жизнь, что поделаешь! – Геолог успокоился так же внезапно, как рассердился.

Гирин помолчал и тихо, точно самому себе, сказал:

– Завидую вашему характеру. Мы в психологии называем это хорошо сбалансированной личностью. Быстрое торможение и приход в норму.

– Должно быть, привычка к самым различным невзгодам, – ответил Андреев и почему-то вздохнул. – Если бы вы попутешествовали столько, сколько я, в первые годы Советской страны, в первые пятилетки, при еще мало развитом транспорте. Одному богу, да разве еще черту, известно, сколько томительных часов и дней я провалялся на почтовых и железнодорожных станциях, пристанях, аэродромах! Сколько убеждений, угроз, мольбы, чтобы своевременно отправить свою экспедицию, отослать груз, вывезти людей домой. Что перед этим таежные невзгоды – пустяки, в них зависишь от себя, своего здоровья, смекалки и крепости. А вот когда вы попадаете в зависимость от человека, да еще нередко плохого… – геолог поморщился, – черт его знает, случайность это или закономерность, что там, где надо иметь дело с людьми, с их нуждами и заботами, там попадаются как раз дрянь людишки. А будь моя на то воля, подбирал бы совершенно особых людей, чтобы выслушивать человеческие нужды и просьбы в жилотделах, собесах и, уж конечно, для геологов – на транспорте. Да еще ставил бы над ними этакую независимую и вдумчивую инспекцию с беспощадными правами, вроде Рабкрина прежних лет!

– Вижу, что натерпелись! – рассмеялся Гирин, а геолог вспыхнул негодованием.

– Представьте на минуту – большая река в тайге. Пустынные берега в неглубоком восточносибирском снегу, ранние морозы крепчают по ночам, и река туманится паром, а по ней с громким шорохом ползет, теснится, а на быстринах мчится шуга. Со дня на день река станет – тогда всей экспедиции, только что выбравшейся из тайги, придется два месяца ждать санного пути по реке.

– Почему два месяца? Ведь вы сами сказали, что река вот-вот…

– А потому, что шиверы, перекаты и порожистые места много позже покроются льдом, по которому можно будет возить грузы. Другого пути нет, разве что оленьими нартами, но в охотничий сезон, наступающий для орочонов – оленных людей, не скоро соберешь такой караван, чтобы вывезти все: людей, грузы, имущество, коллекции – вот эти самые, которые негде хранить. Такая ситуация! Что получается, когда к поселку причаливает последний пароход? Всякий знает, что он последний, что переполнен до отказа, а люди рвутся, только бы попасть. Сибиряки-таежники – народ серьезный и здоровый, поэтому капитан ставит к трапу отборных матросов, человек по шесть. Парни могучие и прямо-таки озверелые от постоянных атак в каждом поселке, на каждой пристани. Какой тут выход?

– А он есть?

– Есть! Часть моих ребят-рабочих всегда остается в поселке – или чтобы идти в тайгу в обрат, или ждать санного пути, а пока поработать в жилухе. Вот эти ребята с добровольцами из местных жителей, кому поставлена соответствующая порция, нагло прут на трап и завязывают с матросами пустяковую, но упорную драку. На помощь сбегается вся команда с капитаном во главе, драка разрастается, подходят подкрепления из кандидатов в пассажиры. Вконец озлобившийся капитан приказывает отваливать, и, когда пароход уже ушел от поселка на середину реки, пробившись сквозь свежие забереги, обнаруживается на нем наша экспедиция.

– Это как же?

– А драка на что? Пока команда занята ею, мы с речного борта пристаем на лодке, в момент выбрасываем на пароход наш груз, укрываемся где-нибудь за трубой или за кучей палубного груза, а лодка быстренько уходит.

– Но что же капитан, когда вас обнаружат?

– Есть или был раньше неписаный закон, свято соблюдавшийся на всех таежных реках: сумел забраться на пароход – никто не смеет с него прогнать. Да оно и понятно! Высадить людей где-то на берегу среди тайги на застывающей реке – это подвергнуть их смертельной опасности. А возвращаться еще хуже: нельзя терять и часа – пароход может зазимовать. Так и получаются законы – из жизненной необходимости… – Геолог помолчал, взглянул на часы и спросил: – Так что у вас за дело?

– Оно небольшое: одолжите мне рублей триста, только вот что плохо, месяцев на пять.

– Ничуть не плохо! На сберкнижке есть, понадобятся не скоро. Все геологи покупки делают осенью, по возвращении из экспедиций – многолетняя привычка.

С молодости весной – пустой, а из тайги – с мошной. Как же быть? Самое лучшее – приходите сегодня вечером. Чаю выпьем, настоящего, крепкого. В Москве измельчал народ, даже геологи пьют пустяки какие-то вместо чая.

Гирину очень нравилась жена Андреева, Екатерина Алексеевна – совершенная противоположность мужу. Крепкий, невысокий, очень живой геолог и крупная, дородная, как боярыня, жена составляли отличную пару. Спокойная, чисто русская красота Екатерины Алексеевны, чуть медлительные, уверенные ее движения, пристальный и проницательный взгляд ее светлых глаз, грудной глубокий голос – Гирин, шутя сам с собой, думал, что он влюбился бы в жену приятеля, не будь она так величественна. Он любил редкие посещения их заставленной книгами квартиры, уют и покой этого приспособленного для работы и отдыха дома. Стремительная, резкая речь Андреева выравнивалась неторопливым, едва заметно окающим говорком жены (родом из древнего Ростова Великого), когда она, с вечно дымящейся папиросой в тонких пальцах, успокаивала и смягчала юмором суровые или грубоватые слова геолога. Всегда мало евший Гирин уходил от четы Андреевых едва дыша – уму непостижимо, когда успевала очень занятая Екатерина Алексеевна (она была известной художницей) готовить столь вкусные яства и в таком невероятном количестве.

На этот раз Андрееву не пришлось «подкормить» Гирина – жена была в отъезде, а дочь Рита, студентка, «скакала где-то по чужим дворам», по выражению геолога. Однако темный как смола чай был заварен на славу.

– Ну, жду рассказа, – строго сказал Андреев, наливая по второй пиале из опалово-прозрачного фарфора, – лишь Андреевы ведали, какой страны и какого века.

– Рассказывать пока нечего, – неохотно откликнулся Гирин.

– Как так? – вскинулся геолог. – Если мой старый приятель, достигнувший определенных высот в своем врачебном положении, вдруг появляется в Москве, где у него ни кола ни двора, да еще бросается занимать деньги, не нужно быть мудрецом, чтобы понять серьезный поворот судьбы. Ясно как день – поворот этот связан с возвращением в сферы теоретической науки. И утверждаю: после разрыва с женой все еще ходит в холостяках – женатый человек не будет так «очертяголовничать». Он позаботится о твердом окладе, квартирке, перспективах. Что скажете о вашем новом роде занятий? Удалось ли вам организовать… как это, помните, что вы давно хотели, – физиологическую психологию?

– Как вы запомнили? Ведь я писал вам об этом десять лет назад.

– Запомнил, потому что интересно и еще потому, что писали с чувством обреченности. Я не в насмешку, так запомнилось, не смыслом, а ощущением. А сейчас вы снова приехали, чтобы добиваться уже здесь, в столице?

– На этот раз – да! Но обреченности нет, даже странно – почему? Ничего еще не сделал, скорее пока неудача, а уверенность есть.

– Я понимаю почему. То, что проницательные люди предчувствовали уже давно, это гигантское восхождение науки, ныне начинают понимать все!

– Вы правы! Каждому стало ясно, что наука поможет обеспечить будущее его детей, создаст все нужное для того, чтобы прокормить, одеть и предохранить от болезней всю массу растущего населения. Стало очевидно, что мы должны строить будущее по законам науки, иначе… – Гирин прервал себя выразительным жестом.

– Этот гимн науке был бы верен, если бы не было и другой ее стороны – термоядерных бомб, например. Однако и тут ее сила тоже ясна! Но я хотел сказать, что нет наук бесполезных, что существовавшее совсем недавно их деление безнадежно устарело. Даже самый прозорливый человек не сможет теперь разграничить исследование важное от неважного. Эта ваша психофизиология, казавшаяся до войны вам самому еще далекой от применения, теперь должна стать важнейшей отраслью биологии и медицины.

– Совершенно верно! Новая жизнь создает новые потребности, новые машины требуют новых людей, умеющих владеть своей психикой. Да и психику эту надо тренировать, укреплять, развивать. Но нам, материалистам, очевидно, что психика основана на физиологии, возникает и вырастает из нее, – следовательно, прежде всего нужно изучать их взаимосвязь, а она сложнее и устойчивее системы автоматизирования, то есть рефлексов. А мы, биологи, оказались беспомощны, не подготовлены к изучению работы мозга. Оперировали почти мистическими понятиями – разум, воля, эмоции. Пока физики и математики не показали, не ткнули носом в кибернетику. Тогда и стало ясным, с какой наисложнейшей постройкой нам приходится иметь дело. Но создать институт, посвященный психофизиологии, еще не догадались, а надо бы несколько таких научных центров.

– А все же я дам пинка вашей самомнительной науке, – усмехнулся Андреев. – По части зависимости от среды, связи с ней и значения всего этого для психологии и морали она все забыла!

– Верно! Лучше сказать – не дошла, – помрачнел Гирин. – Однако уже поздно. Мне всегда интересно с вами, и я забыл о времени. Еще чашку испить, и пора шагать. Теперь я с капиталом и завтра же приступлю к исполнению одного долга.

<p>Глава 3</p> <p>Тусклые стены</p>

Гирин вошел в длинный зал и огляделся. Да, вот в самом конце статуя Анны. Очищенная от многолетней пыли, с залеченными ранами-трещинами, заново отполированная и такая яркая на фоне тускло-серых стен. Только сейчас Гирин понял цель Пронина, сделавшего статую больше естественных размеров. Отсюда, с расстояния в несколько десятков метров, статуя вызывала особое впечатление. Не монументального величия – нет, изображение Анны было выполнено совершенно другим способом. Незнакомый с техникой скульптуры, Гирин мог назвать его для себя – живым. И в то же время размеры статуи как бы отделяли ее от обыденности, заставляли невольно сосредоточивать на ней внимание и воспринимать ее красоту.

Гирин вздохнул, смутно поняв что-то. Будто бы Анна сказала ему: «Это не я, а другая, та, которой ты служишь и к которой стремишься всю жизнь. Но я помогла тебе понять ее, в этом я – она…»

Пришло редкое для пожилого человека и обычное для юноши ожидание чего-то неопределенного, но очень хорошего. Ожидание это часто прилетает с весенним ветром, запахом дыма в морозной ночи, манит лунными бликами на широкой реке, шелестит в жестких травах степей…

На выставке в утренний час было мало народу, Гирин пошел через зал, прямо к кубическому пьедесталу статуи. Там стоял, опираясь рукой на угол подставки, слегка сгорбленный человек в очках и пристально вглядывался в статую, порой так приближая лицо, что почти касался ее колен своим остреньким носом. Увидев подходившего Гирина, человек явно обрадовался собеседнику.

– Видали? Какова работа? – торжествующе ткнул незнакомец в изгиб колена.

Гирин, улыбаясь внутреннему ходу мыслей, согласился, что работа очень хорошая. Незнакомец оторвался от статуи, взглянул на Гирина и презрительно фыркнул.

– Я не про всю скульптуру, а про то, как отделана поверхность. Смотрите. – И незнакомец коснулся полированного дерева с нежностью, будто лица любимого человека. – Проведите пальцем, и вы почувствуете, увидеть может лишь скульптор, что она не гладкая, на ней сотни крохотных бугорков и ямочек. А для вас это зрительное впечатление живого тела.

– Разве не в каждой скульптуре…

– Конечно, нет. Сейчас никто уж так не работает, это старомодный прием. – И незнакомец снова издал короткое фырканье.

– Почему?

– Тому причин немало! И главная в том, что выполнение скульптуры в таком античном стиле – это нещадный, долгий труд. И глаз нужен, как у орла, чтобы художник мог увидеть все эти мельчайшие подкожные мускулишки и западинки, которые вам и кажутся живым телом. А для этого надо натуру высшего класса, с таким вот живым телом и кожей.

Создать, проявить, собрать красоту человека – такую, чтоб она была реальной, живой, – это большой подвиг, тяжело. Проще дать общую форму, в ней подчеркнуть, выпятить какие-то отдельные черты, отражающие тему, – ну, гнев, порыв, усилие. Скульпторы идут на намеренное искажение тех или иных пропорций, чтобы тело приобрело выражение, а не красоту. А изображение прекрасного тела требует огромного вкуса, понимания, опыта и прежде всего мастерства. Оно практически недоступно ремесленничеству, и в этом главная причина его мнимой устарелости. Красота всесторонняя, с какой стороны, и с каким настроением, и кто угодно ни смотри, все будет ладно, вот это и есть пронинская женщина.

Человек в очках, очевидно знаток искусства, говорил громко. Разговор привлек нескольких посетителей.

– Позвольте, гражданин, – обратился к знатоку скульптуры один из круга слушателей, – вы говорите про всестороннюю красоту. И статую эту берете примером, так я вас понял?

– Так!

– А по-моему, по-простому, не то что выставлять, делать такие статуи ни к чему.

Знаток скульптуры воззрился на говорившего из-под очков и улыбнулся недоуменно и сконфуженно. Тот, упрямо наклонив голову, отчего собрались складки на плохо выбритом подбородке, встретил противника тяжелым взглядом глубоко запавших глаз.

– Дело ваше, – пожал плечами знаток. – К счастью, не все держатся таких представлений. И для огромного большинства людей красота человеческого тела – это большая радость и духовное наслаждение.

– Знаем мы это духовное наслаждение! Только портить молодежь, развращать. Для меня лично красота девушки или женщины нисколько не теряет оттого, что их неприличные места прикрыты лифчиком и трусиками.

На лице знатока скульптуры выразилось беспомощное отвращение. Тогда вступился Гирин. Он-то знал подобных людей со скрыто-поврежденной психикой, агрессивный параноидальный тип.

– То, что вы здесь высказываете, уважаемый гражданин, ошибка. Результат вашего неудачного жизненного опыта. Ручаюсь, что вас всегда точит удар, полученный в жизни, какая-то трещина в отношениях с женщиной, которую вы любили.

Нападавший побагровел и резко обернулся к Гирину, оттопыривая нижнюю губу.

– Вы что за отгадчик здесь такой? У цыганки учились?

– Не у цыганки, наука такая есть – психология. Можете прийти ко мне на прием, я объясню вам, откуда у вас такие дикие «художественные» вкусы. Держите их при себе! Помните, если вы, глядя на красоту нагой женщины, видите прежде всего «неприличные места» и их надо от вас закрыть, значит, вы еще не человек в этом отношении. – Аудитория встретила реплику Гирина одобрительно.

– Так вы хотите сказать, что я скот? – И противник, еще более разъярившийся, стал подступать к Гирину, угрожая «привлечь за оскорбление».

Гирин в упор взглянул на него, и грубая напористость собеседника точно смялась. Будто остановленный невидимой рукой, он отступил и скрылся за группой людей, выходившей из соседнего зала. Небрежные жесты и нарочито спокойный осмотр выставленного выдавали профессионалов-художников, чье показное равнодушие прикрывало острую ревность и глубокий интерес знатоков.

– Не понимаю: зачем вдруг выставили пронинскую вещь? – громко спросила тонкая узколицая женщина, проходя мимо статуи Анны. – Некрасиво, старо, нет мысли, грубый примитив.

– Согласен с вами, не стоило выставлять, – ответил шедший позади полный, хорошо одетый человек, – что миновало, то миновало. Наше время должно жить находками красоты иного порядка.

Прислушиваясь к разговору и оглядывая зал, Гирин обратил внимание на среднего роста девушку, стоявшую под большим панно. Ее прямая и в то же время свободная, нескованная осанка говорила о долгой дружбе со спортом, гимнастикой или танцами. Простое голубое платье, туго стянутое черным пояском, не скрывало фигуры, столь соответствующей гиринскому понятию прекрасного, что у того перехватило дыхание. Ее необычайно большие серые глаза, казавшиеся темными от ярких, как у детей, белков, вдруг встретились со взглядом Гирина. Девушка чуть улыбнулась, встряхнула короткими черными волосами. Гирин почувствовал немое ободрение. И, повинуясь ему, существовавшему, наверное, только в воображении, Гирин подошел к художникам.

– Я услышал ваши высказывания насчет скульптуры, – обратился Гирин к полному, с сильной проседью художнику, показавшемуся главой этой группы. – Может быть, вы поясните мне, что вы понимаете под красотой? Ваша соратница по искусству, – Гирин кивнул в сторону худенькой женщины, – заявила, что статуя некрасива, а мне она кажется очень красивой. Следовательно, я чего-то тут не понимаю?

Глава художников посмотрел на Гирина со снисходительным сожалением.

– Надо различать красоту и красивость, – назидательно сказал он. – Красивость – это то, что представляется красотой для людей обычных, с неразвитым вкусом, а красота… – Он многозначительно умолк.

– И все же?

– Как бы это яснее… – Несмотря на свой апломб, художник замялся. – Это… это отношение художника к жизни. Если оно светлое, с верой в счастье, с близостью к народу, к жизни, глубоко проникает в жизнь, то тогда получается красота.

– В произведениях художника?

– Безусловно!

– Я не про то спрашиваю. Есть ли в природе, вне художника, эта красота или красивость – все равно, или она получается только путем создания ее художниками, что, по-моему, идеалистическая выдумка?

Художник покраснел. Привлеченные спором, посетители подошли поближе.

– Конечно, красота существует в мире. Но для ее понимания нужен развитый вкус, нужно чутье художника. И его долг выявлять и показывать ее людям.

– Вот наконец-то! Значит, красота существует помимо нас, в объективной реальности, как говорят философы. А если так, то какие критерии есть у вас для определения красоты?

– Я вас не понимаю, – пробормотал художник, более уже не смотревший на Гирина с превосходством жреца искусства.

– Жаль. Тогда попробуем на примере. Вот ваш товарищ, художница… – Гирин вопросительно посмотрел на суровую критиканшу.

– Товарищ Семибратова, она график. – Гирин поклонился.

– Товарищ Семибратова сказала, что статуя некрасива. Почему? Объясните мне, каков ваш критерий для столь категорического суждения. Посмотрите, – он обвел рукой все возраставшую группу слушателей, – здесь, мне кажется, большинство находит статую красивой.

Слушатели закивали одобрительно. Художница поджала тонкие губы.

– Мне трудно говорить с человеком, не знающим наших художественных понятий. Но попробую. Образ женщины, чистый и светлый, должен быть лишен подчеркнутых особенностей ее пола.

– Почему? Это же ее пол?

– Если вы будете меня перебивать, я ничего не скажу! Женщина в новой жизни будет похожей на мужчину, тонкой, стройной, как юноша, чтобы быть повсюду товарищем и спутником мужчины, чтобы выполнять любую работу. А тут, смотрите, широкие, массивные бедра. Чтобы соблюсти пропорциональность, ноги пришлось утолстить, сделать сильнее, икроножные мышцы и валики мускулов над коленями. Как много здесь животного, ненужной силы. Зачем это в век машин? И вдобавок не просто силы, а силы пола, эротической. Вот, пожалуй, все.

– М-м! Во всяком случае, теперь я понимаю ход ваших мыслей. – Гирин посмотрел на художницу с уважением. – Могу я обобщить это так, что вы видите красоту такой, какой, по-вашему, она должна быть? И не принимаете того, что не согласно с вашими представлениями?

– Пожалуй, так.

– Но ведь тогда получается снова, что красота – это нечто исходящее из вас самой, из ваших идей и мыслей о том, какими должны быть люди и вещи. Значит, мы опять приходим к тому, что красота не существует вне художника и не является, следовательно, объективной реальностью? Красота относительна, и задача художника открывать ее новые формы – это глубоко ошибочное суждение. Откуда же возьмет ее художник – из собственной души только? Открывать законы красоты во всем бесконечном многообразии вещей и людей – вот формулировка материалиста-диалектика. Можно сказать по-иному: искать то из существующей вне нас объективной реальности, что вызывает в человеке чувство прекрасного.

– Не пытайтесь поймать меня вашей казуистикой, – вдруг рассердилась Семибратова. – Ведь могла я выбрать такой тип красоты, какой мне нравится, какой я действительно встречала!

– У меня нет никакой казуистики. Я ничего почти не знаю, это уж вы, художники, виноваты: где книги, просвещающие нас, обычных людей, ваших зрителей? Но все же – вот вы встретили такой тип красоты, какой вам нравится, потому что соответствует вашим идеям. А я встретил такой, какой мне нравится, – вот этот. – Гирин показал на статую. – Есть ли все-таки объективный критерий, кто из нас прав? Что говорят по этому поводу художественные светила?

– Ничего не говорят! Ну, конечно, анатомическая правильность, есть такая старинная книга одного аббата, там он собрал все пропорции…

– И объясняет их или только приводит?

– Не объясняет!

– Ну тогда все ни к чему! Но вот вы верно сказали: анатомическая правильность. Но что это такое? Кто может сказать? – резко бросил Гирин молчавшим художникам. – Или это, по-вашему, только эмпирическое соотношение частей?

– Так, может, вы нам откроете сию тайну, – язвительно буркнул главный из художников, – раз уж вы такой знаток.

– Я не знаток, я просто врач, но я много думал над вопросами анатомии. Если упростить определение, которое на самом деле гораздо сложнее, как и вообще все в мире, то надо сказать прежде всего, что красота существует как объективная реальность, а не создается в мыслях и чувствах человека. Пора отрешиться от идеализма, скрытого и явного, в искусстве и его теории. Пора перевести понятия искусства на общедоступный язык знания и пользоваться научными определениями. Говоря этим общим языком, красота – это наивысшая степень целесообразности, степень гармонического соответствия и сочетания противоречивых элементов во всяком устройстве, во всякой вещи, всяком организме. А восприятие красоты нельзя никак иначе себе представить, как инстинктивное. Иначе говоря, закрепившееся в подсознательной памяти человека благодаря миллиардам поколений с их бессознательным опытом и тысячам поколений – с опытом осознаваемым. Поэтому каждая красивая линия, форма, сочетание – это целесообразное решение, выработанное природой за миллионы лет естественного отбора или найденное человеком в его поисках прекрасного, то есть наиболее правильного для данной вещи. Красота и есть та выравнивающая хаос общая закономерность, великая середина в целесообразной универсальности, всесторонне привлекательная, как статуя.

Нетрудно, зная материалистическую диалектику, увидеть, что красота – это правильная линия в единстве и борьбе противоположностей, та самая середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели еще древние греки и назвали аристон – наилучшим, считая синонимом этого слова меру, точнее – чувство меры. Я представляю себе эту меру чем-то крайне тонким – лезвием бритвы, потому что найти ее, осуществить, соблюсти нередко так же трудно, как пройти по лезвию бритвы, почти не видимому из-за чрезвычайной остроты. Но это уже другой вопрос. Главное, что я хотел сказать, это то, что существует объективная реальность, воспринимаемая нами как безусловная красота. Воспринимаемая каждым, без различия пола, возраста и профессии, образовательного ценза и тому подобных условных делений людей. Есть и другая красота – это уже личные вкусы каждого. Мне кажется, что вы, художники, больше всего надеетесь именно на эту красоту второго рода, пытаясь выдавать ее, вольно или невольно, за ту подлинную красоту, которая, собственно, и должна быть целью настоящего художника. Тот, кто владеет ею, становится классиком, гением или как там еще зовут подобных людей. Он близок и понятен всем и каждому, он действительно является собирателем красоты, исполняя самую великую задачу человечества после того, как оно накормлено, одето и вылечено… даже и наравне с этими первыми задачами! Тайна красоты лежит в самой глубине нашего существа, и потому для ее разгадки нужна биологическая основа психологии – психофизиология.

Художники смотрели с удивлением на неожиданного оратора.

– Значит, вы считаете, – заговорила Семибратова, – что эта скульптура…

– Есть красота первого рода – безусловная, – подтвердил Гирин.

Художница пожала плечами и оглянулась на собратьев. Полный седоватый художник сделал шаг к Гирину и протянул руку. Тот назвал себя.

– Рад познакомиться! Мне кажется, вы заинтересовали нас. Конечно, не ждите, что мы сразу с вами согласимся, а все же интересно. Слушайте, – вдруг оживился он, – не могли бы вы сделать нам доклад на эту тему, видно, что вы размышляли о таких вещах, о каких естественники обычно не думают. Ну, скажем, так: «Красота как биологическая целесообразность»? Насколько я понял, вы собираетесь расшифровать ее так?

Гирин думал недолго.

– Почему бы нет? Назначайте время и место. По четным дням я могу с утра до трех часов, а в нечетные – только вечером.

Они сговорились о встрече в одном из залов Дома художников.

Стоявшие вокруг посетители зашумели, прося разрешения прослушать завершение интересной дискуссии. На их счастье, седоватый художник оказался одним из членов совета дома и пригласил всех на будущий доклад.

Гирин попрощался с недавними врагами и стал искать глазами девушку в голубом. Он увидел ее на том же месте под панно и направился к ней, внутренне опасаясь, что она скроется в соседнем зале. Девушка шагнула ему навстречу. Гирин улыбнулся ей, но ее лицо осталось серьезным.

– Я оправдал ваши надежды? – полушутливо спросил Гирин.

– Они не имеют значения. Но я очень, очень рада. Знаете, как хорошо бывает, когда думаешь и чувствуешь и не у кого спросить, а вдруг все оказывается верным. И от этого все становится светлее и ближе!

– Хорошо знаю! – воскликнул Гирин.

– Я приду на ваш доклад, – произнесла она тоном полувопроса, полуутверждения.

– Обязательно приходите! Но давайте сначала познакомимся. – Гирин назвался и выжидательно взглянул на девушку.

– Меня зовут Сима… Серафима Юрьевна Металина, если хотите полное звание. Я преподаватель физкультуры, ну и сама занимаюсь спортом. Только и всего. Никакого отношения к искусству.

– Может быть, и хорошо. Иногда трудно иметь дело с профессионалами. Слишком много предвзятого… Но вы хотите что-то еще сказать?

– Мне надо бы еще спросить вас, но вы, должно быть, торопитесь? Да и мне скоро на вечерние занятия.

– Так пойдемте. Я провожу вас, если разрешите.

В гардеробе Гирин еще раз с нескрываемым удовольствием поглядел на девушку, когда она отошла к зеркалу, чтобы поправить волосы. Как быстро она успела это сделать: два движения гребнем, легкое прикосновение пальцев, и какие-то незримые для Гирина дефекты были устранены.

Давно не испытанная отрада холодком прошла по его спине. Плавные и в то же время быстрые движения Симы, ее гордая осанка и открытый внимательный и веселый взгляд – казалось, девушка эта явилась из будущего. Действительно, Сима не стеснялась и не прятала свою высокую грудь, стройные ноги и крутые бедра. В свободных и гибких движениях ее сильное тело приобретало ту независимость, без которой подчас трудно живется женщинам. Физическая красота девушки сливалась с ее душевной сущностью, растворялась в ней, странным образом теряя свой вызывающий оттенок.

Сима надела пальто и берет, придавший ей мальчишески независимый вид. Гирин сразу оценил преимущества лица Симы. К такой головке средиземноморского типа, с мелкими, твердыми чертами, большеглазой из-за правильности профиля, гордой шеи и высоко поставленных ушей, с большим расстоянием от них до глаз, пойдет решительно все – любая прическа, любая шляпка, чем и пользуются, например, итальянки… Они вышли во всегдашнюю людскую толчею Кузнецкого Моста.

Налетевшие порывы ветра разъединяли их, и беседа не клеилась. Чтобы быть поближе к девушке, Гирин взял ее под руку. Сима легко приноровилась к его походке и пошла танцующим широким шагом, с упругим и четким ритмом. Гирину невольно захотелось тоже войти в музыку этой походки-танца. Он зашагал, стараясь ставить и поворачивать на ходу ступню так, как это делала Сима, оступился и засмеялся. В ответ на ее безмолвный вопрос Гирин признался в своем смешном поступке. Сима чуть покраснела, нахмурилась и, к огорчению Гирина, пошла обычной мелкой походкой, какой женщины ходят на каблуках. Только сейчас Гирин заметил, что ее маленькие туфли – с высокими «гвоздиками» и, следовательно, она несколько меньше ростом, чем он думал. Девушка, помолчав, сказала:

– Я всегда так хожу, когда случается радость. Только что смешного в этом?

Гирин поспешил уверить Симу, что ему показался смешным он сам. Она возразила:

– Хоть бы и вы сами? Разве не бывало с вами так, что все тело поет? Тогда невольно идешь, будто танцуешь.

– А вы любите танцевать? – уклонился Гирин от прямого ответа.

– Очень. А вы?

– Ну какой из меня танцор! Даже смолоду. От предков и родителей костяк мне достался тяжелый. Было на что опираться могучей силе русского землепашца. А у меня пропадает зря, и не могу порхать в танце.

Сима звонко расхохоталась, откидывая назад голову. Тренированный глаз анатома отметил абсолютную правильность ее зубов, дужки которых были словно вычерчены циркулем.

– Такое категорическое отрицание? Боитесь, что рок-н-ролл приглашу танцевать?

– А вы разве умеете?

– О каком в газетах пишут, с нарочитым выламыванием, нет. Но можно и рок, и все, что угодно, станцевать красиво. Иногда так и потянет на головоломную штуку, если партнер хорош, и разойдешься, как ветром понесет сердце и ноги.

Гирина слегка уязвили слова «когда партнер хорош», он-то никак не мог считать себя «хорошим партнером».

– Это хорошо: ветром понесет сердце и ноги! И верно!

– Ага, вы доктор и считаете, что верно!

– Не доктор, а врач. Доктор – это тот, кто имеет степень доктора медицины. По старинке врачей зовут докторами, когда заболевают, из заискивания, перешедшего в обычай.

Сима снова засмеялась. «Как веселый заяц в фильме «Бэмби», – подумал Гирин.

– Человеку нужно чередовать периоды покоя или неподвижности с энергичным движением, и танцы в ритме музыки имеют очень серьезную физиологическую основу, – продолжал Гирин, – это потребность, а не прихоть. Людей, не занятых физической работой, привлекают танцы наиболее неистовые, а тяжело работающих – плавные. Распространение разных рок-н-роллов, мамбо и твистов в Европе – это закономерность, результат роста городского населения и числа молодежи, не занятой активным физическим трудом. Эти танцы – явление почти социальное. Впрочем, ничего плохого в акробатическом танце не было бы, если избегать гнусного кривлянья. Вообще-то куда как лучше для молодежи гимнастика, особенно художественная для девушек: какая красота!

Сима улыбнулась, вся засветившись.

– А вы молодец. Можно вас так назвать? И я рада, что познакомилась с вами. Мне казалось, что так и не бывает: я чувствую, а вы говорите про это, да еще так просто и ясно! И вообще…

– И вообще?.. – переспросил Гирин.

– Вообще с вами просто. И хорошо. А то чаще бывает… – Сима умолкла, смотря перед собой, и только тонкие морщинки в уголках ее изогнутых губ выдавали память горьких минут.

Гирин осторожно сжал двумя пальцами ее тонкое запястье.

– Все понимаю. Но как быть? Живешь среди людей, таких разных и по большей части худо воспитанных.

– О да! Вы даже не подозреваете, наверное, как много людей, мужчин, считают, что достаточно нескольких нежных глупостей, чтобы покорить незнакомую девушку, только что встреченную на улице. Иногда так устаешь от этого, особенно летом, когда ходишь…

– Легко одетая, это ясно. И от себя добавлю: есть немало людей, у которых красота вызывает неосознанную злобу, те стремятся оскорбить и унизить красивую девушку, бросить вслед грубое слово.

– Как вы все это знаете? Вы ведь не женщина.

– Зато психиатрия – одна из моих любимых наук. Я как-нибудь расскажу вам о том, что руководит поступками людей, есть объяснение почти для всего. Все закономерно.

– Я буду вам так благодарна! Но вот я и пришла. Большое вам спасибо. И до встречи у художников.

– Одну минуту! – Гирин вырвал листок из записной книжки, написал свой телефон и протянул девушке. – Мало ли, вдруг случится надобность. С врачом, тем более с хирургом, знакомство полезно.

Сима взглянула на него искоса и лукаво своими громадными серыми глазами.

– А почему вы не спрашиваете моего телефона или адреса?

– Чтобы вы были свободны – от меня. Захотите – позвоните мне сами, нет так нет. А то я могу не угадать и оказаться навязчивым.

– А не чересчур ли вы скромны, проницательный психиатр? – И она вдруг коснулась его виска теплой ладонью.

Ласка была так мгновенна, что Гирин потом спрашивал себя: не показалось ли ему? Сима повернулась и исчезла между неуклюжих бетонных колонн за воротами школьного сада. Гирин постоял, глядя в пространство с ясным ощущением драгоценной неповторимости случившегося. Его буйная фантазия представила судьбу в виде улыбчивой греческой богини, благосклонно кивнувшей ему из глубины триумфальной арки, в какую превратились железные стандартные ворота. Гирин усмехнулся и пошел прочь. Неисправим! Сколько раз та же судьба представлялась ему лесом мрачных тяжелых колонн, между которыми витала тьма, сгущавшаяся в непроницаемый мрак! Эти давящие колонны в беспросветной темноте всегда служили для Гирина образом, отражавшим его собственные неудачные поиски, подобные блужданию между каменными столбами. Но как мало надо человеку со здоровой психикой и телом: чуть повеяло ветром надежды на хорошее, едва соприкоснулся с прекрасным – и возрождается неуемная сила искания и творчества, желание делать что-то хорошее и полезное, оказывать людям помощь. Вот в чем величайшая сила красоты. «Красавица – это меч, разрубающий жизнь», – гласит древняя японская поговорка. Ей вторит среднеазиатская загадка: «Что заставляет злого быть самым злым, доброго – самым добрым, смелого – самым смелым?» И ответ ее прост: «Красота!» Понимание этого мы порядком утратили – в нашем разобщении с природой.

– Хватит на сегодня! – Гирин выключил энцефалограф. Широкая лента миллиметровой бумаги, ползшая по столбу прибора, замерла. Перья, вычерчивавшие ряды угловатых записей биотоков от разных участков мозга, прекратили свои колебания. Лаборантка Вера нажала массивный рычаг и отворила толстую дверь камеры, изолированной от света, звука, электрических колебаний и магнитных влияний, зачерненной и заземленной. В глубоком кресле сидел студент-доброволец, подвергавшийся опыту. Лаборантка расстегнула пряжку тугой резиновой ленты, которая удерживала на голове испытуемого сетку с двадцатью электродами, посылавшими пучок разноцветных проводов через стену камеры в огромный энцефалограф – прибор, записывающий биотоки мозга. Студент почесал раздраженную электродами голову, пригладил волосы и весело вскочил с кресла. Извинившись, он сладко потянулся.

– Ура! Закончили. Признаться, надоело! Какой сегодня опыт по счету, Верочка?

– Пятьсот семьдесят четвертый, – отозвалась лаборантка.

– И сколько будет еще, Иван Родионович?

– Наверное, до семисот. Как скажет профессор.

– Признайтесь: вам не осточертело это топтание на месте?

– Почему топтание? Даже в отрицательных данных, которые получаются у нас, есть смысл.

– Так-то так, – уныло согласился студент. – А все же хотелось бы чего-то потрясающего, совсем нового. И скорого. Ведь столько в нашей науке возможностей, непроторенных путей. И вы, я вижу, знаете много такого, о чем мы даже не получили представления на биофаке. А должны выполнять скучную, бескрылую работу, ведь старик наш весь в прошлом!

– Разве я не говорил вам, что в науке могут быть два пути – путь смелых бросков, догадок, с отступлениями, провалами и разочарованиями и путь медленного продвижения, когда постепенно нащупывается истина. И оба полезны, и один не может обойтись без другого. Без таких вот тяжеловозов науки, тянущих громадный воз точных фактов, как наш профессор. Уважайте их, Сережа, это прочные опорные камни!

– Так-то так, – буркнул студент.

В углу лаборатории зазвонил телефон, и лаборантка подала трубку Гирину.

– Иван Родионович, дорогой, как хорошо, что я вас застал, – услышал он громкий голос Андреева. – Вы мне очень нужны. Помогите. Может, приехали бы, а? Катя еще не вернулась, но я чаем уважу… Поговорить надо одному товарищу (он назвал имя известного геофизика) с умным врачом. Неофициально, так сказать, без профессиональной церемонии, как ученому с ученым. А?

Гирину не хотелось ехать после одиннадцати часов работы, но он не мог отказать Андрееву.

И, сидя в знакомом глубоком кресле у курительного столика кашмирской работы, он выслушал трагическую повесть о нелепой судьбе сына геофизика. Не было более талантливого математика на всех курсах инженерно-физического института. И вдруг красивый и здоровый юноша, способный музыкант, шахматист, заболел. Вялость, быстрая утомляемость и боли в правом боку быстро сменились расстройством походки, плохой координацией движений рук, сильными головными болями. Долго искали причину, юноша перекочевал уже в третью больницу, и ему становилось только хуже. Но теперь…

– Погодите минуту. Кажется, я догадываюсь. Наследственный сифилис исключен был сразу? И мозговая опухоль тоже? – Профессор геофизики молча кивнул.

– Тогда, значит, нашелся умный врач и велел сделать анализ мочи на металлические соединения и обнаружил…

– Да, да, конечно, медь!

– Следовательно, вильсонова болезнь. – Настроение Гирина заметно упало.

Геофизик встал, прошелся по комнате и вдруг решительно подошел к Гирину. Тот понял, что сейчас последует именно тот вопрос, ради которого просили его приехать.

– Болезнь Вильсона – отчего она бывает? Только от дурной наследственности?

– Только наследственность тому виной. Но вы информированы неправильно. Это не дурная наследственность, а случайность наследственности.

– Разве это не одно и то же?

– Разница фундаментальная! Дурной наследственностью можно назвать повреждение наследственных механизмов какой-либо болезнью. В результате ряд дефектов, преимущественно в нервной системе, как, например, маниакально-депрессивный наследственный психоз, амауротический и монголизмический идиотизм, или же в крови, как талассемия. А есть болезни, которые обязаны случайному разнобою во всей чудовищной сложности развития нового организма. Это не болезни родителей или каких-либо предков, не сочетание их поврежденных наследственных устройств, а неудачная комбинация. Ведь и совершенно здоровая наследственность дает естественные колебания в биохимическом отношении. Мы еще только начинаем нащупывать эти различия. Например, часть людей не ощущает никакого особенного вкуса в препарате, называемом фенилтиоурен, а другая часть чувствует его нестерпимо горьким. Какие-то одна-две молекулы не сойдутся точно в развитии спиральных цепочек наследственных механизмов, и в новорожденном организме выпадает крохотная, нами пока не улавливаемая деталь. Отсутствие этой детали может проявиться не сразу, ребенок вырастает вполне нормальным, и вдруг…

– Да, вдруг, – выкрикнул геофизик, – такой страшный удар! Такой удар!

Чувствительный Андреев поспешно отвернулся, хватаясь за папиросу. Гирин продолжал, не меняя тона:

– А может, и сразу. Встречается появляющийся у новорожденных молочный диабет – тоже болезнь обмена веществ, когда организм не усваивает молочный сахар, и тот отравляет ребенка. В этих случаях материнское молоко смертельно! Но это излечимо, если своевременно разобраться. Неизлечима черная моча – алькаптонурия: организм не может переработать некоторые вещества обмена. Есть случаи, когда печень ребенка не может превращать одну из аминокислот – фениланин – в другую – тирозин. Содержание первой в крови ненормально повышается, и ребенок делается психически дефективным, как – этого мы еще в деталях не знаем. Важно, что ничтожнейший, образно говоря, на одну миллионную толщины волоса, сдвиг от нормы в чрезвычайно тонком и сложном процессе обмена веществ ведет к далеко идущим последствиям. Только недавно мы стали представлять себе всю сложность биохимических процессов в нашем организме, а следовательно, и сложность передачи – этих процессов по наследству. И, конечно, редкие случайности вполне возможны; самое удивительное, что они так редки. Впрочем, простите, вам от этого не легче!

– Нет, гораздо легче! Вы не представляете, какую тяжесть снимаете с меня и моей жены. Она в отчаянии от сознания вины перед нашим мальчиком. Умоляю вас, Иван Родионович, объясните все это Наташе, моей жене. Я позвоню ей, она сейчас приедет. Вы не представляете, как это важно и как поддержит ее, раненную прямо насмерть.

Что оставалось делать Гирину? Через двадцать минут он возобновил свои объяснения, а не старая еще женщина с измученным лицом слушала его, как если бы некий пророк передавал ей откровение свыше. Объясняя, Гирин думал о том, как необходимо и благотворно непрестанное разъяснение гигантских достижений современной науки. Без насмешки над собой он понял, что превращается в проповедника, занимающегося передачей научных знаний самым различным, нередко первым встречным людям и что, собственно, первые ученые и были именно такими проповедниками. Самое слово «профессор» означает по-латыни «проповедник», или «провозвестник», подчеркивая важнейшую роль популяризации в деятельности людей науки. Было бы замечательно, если бы люди выдающегося ораторского таланта читали лекции о достижениях науки, как о достижениях искусства, просто и широко говоря о необъятных перспективах, все шире открывающихся перед современным человеком. Талантливых лекторов в науке мало, но зато каждый из них ведет в науку многих будущих больших ученых. Насколько было бы полезнее, если бы, например, церковные пастыри, среди которых встречаются отличные ораторы, проповедовали бы науку вместо тех миллионов религиозных внушений, какие ежедневно звучат во всех церквах мира!

Гирин убедил исстрадавшуюся мать в ее полной невиновности в ужасной судьбе сына. Он рассказывал, какие сложные химические системы раскрываются в жизнедеятельности человеческого организма, как мало нужно для того, чтобы организму был нанесен сокрушительный ущерб. Жизнь протекает в напряженной борьбе противоречивых химических процессов, и наше существование зависит от точнейшей регулировки, которая все время ведется в организме тремя системами. Самая древняя, унаследованная от первичных живых существ, – это химическая регулировка путем особых веществ – катализаторов и ускорителей химических процессов. Эти так называемые ферменты, или энзимы и гормоны, тысячи их, взаимодействующие с другими тысячами, связаны в единую стройную систему, ведающую превращениями пищи в энергию, созданием новых клеток тела, перестройкой ядовитых отходов в безвредные и легко удалимые из тела. Энзимы – ключ к болезням, особенно наследственным. Вторая система – автоматическая, или симпатическая нервная, независимая от сознания и воли. Третья – собственно нервная система, действующая по принципу импульсной регулировки, в работе которой принимает участие наше сознание.

Такая трехслойная система регулировки обеспечивает нам жизнь и устойчивость даже в самых неблагоприятных условиях. И в то же время наш организм как биологическая машина работает в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем на лезвии бритвы. Чуть больше сахара в крови – потеря сознания и, если положение не будет исправлено, смерть, чуть меньше – потеря сознания, коллапс и смерть. Общеизвестные тепловые удары лишь не так давно получили свое объяснение – это падение (разумеется, ничтожное) содержания соли в крови, потому что при жаре с потом уходит из организма много соли. Простое предупреждение тепловых ударов – дача соли перед тяжелой работой или походом в жару – теперь широко применяется повсюду.

В изменчивых обстоятельствах наша жизнь все время качается на грани смерти, и все же мы живем, делаем гигантские дела, совершаем невероятные подвиги, чудеса физической стойкости и горы умственной работы – вот как хорошо регулируется и сведена в единство вся многообразная сумма процессов жизнедеятельности. Не мудрено, что для воспроизведения нового организма, для передачи по наследству не только сложнейших структур, но и инстинктов, требуются колоссальной сложности наследственные механизмы. В двух родительских клетках – крохотных, видимых лишь под микроскопом, – находятся двойные спирали-цепочки молекул, заключающих всю информацию и всю программу, по которой будет заново создан человек. Не мудрено, что малейшие, неизмеримые для нашей современной техники неточности в соединении молекул обязательно выразятся неточностями в организме.

– Так случилось и с вашим мальчиком, – продолжал Гирин. – Мы еще не можем сказать точно, почему это так, но знаем, что у больного в крови малая концентрация церулоплазмина – содержащих медь белковых молекул. В крови мало меди, а в то же время значительное количество ее находится в моче, – следовательно, не удерживается в организме, выбрасывается. Мало и много – это понятия относительные, на самом деле они выражаются тысячными долями грамма. И вот эта нехватка меди медленно, но верно ведет к перерождению печени и мозжечка… Мы не знаем – как, от нас скрыта еще одна или больше стадий сложных химических превращений.

Едва успел Гирин кончить свою «проповедь», как мать задала ему неизбежный вопрос: можно ли было бы спасти больного, если бы давали ему медь в какой бы то ни было форме?

– Нет, – ответил Гирин. – Ведь те тысячные грамма, которые были нужны для нормальной жизни, он получал с любой пищей. Но организм не мог усвоить их, задержать в себе. А мы не знаем, в какой именно форме медь усваивается, обеспечивая устойчивость организма, и неизвестно, какой фермент или гормон ответственен за это.

– Но, доктор, может быть, еще не поздно что-то сделать? Может быть, вы… – самые молящие в мире глаза, глаза матери больного ребенка, смотрели на Гирина, – повидали бы его. Он недавно в этой больнице!

И опять прирожденный врач в Гирине не смог произнести жестких слов отказа, объяснить, что неизлечимая вообще болезнь зашла, вероятно, уже далеко, что его поездка так же бесполезна, как если бы позвали музыканта или фокусника. Но, как психолог, он знал, что нельзя пренебрегать малейшим шансом, чтобы облегчить горе, уменьшить депрессию и отчаяние матери, мнящей, что она еще что-то делает для погибающего сына. Укоризненно взглянув на огорченного и смущенного геолога, страдавшего и за своих друзей, и за Гирина, Иван Родионович распрощался с ним и пошел к стоянке такси вместе с обоими супругами.

Как это нередко бывает, непрошеный консультант был холодно встречен больничными врачами, и это уже усилило неловкость, всегда испытываемую Гириным, когда ему приходилось поневоле вмешиваться в то, что казалось ему совершенно правильным.

Юноша лежал в трехместной удобной палате около окна и находился в забытьи. Гирин отвел в сторону палатного врача (он, на удачу, оказался в этот вечер дежурным) и вполголоса извинился перед ним, сознавшись, что уступил лишь родителям, а сам знает, что такое вильсонова болезнь. Палатный врач так же тихо сказал, что разрешит осматривать больного хоть десяти врачам, если это облегчит переживания родителей. Гирин крепко пожал ему руку и пошел к больному, твердой рукой откинул одеяло и сел на стул, в то время как родители в кое-как напяленных белых халатах переминались около пустой койки рядом.

Красивый, хорошо сложенный юноша лежал совершенно неподвижно. Припухшие веки были сомкнуты с напряжением, придававшим лицу выражение мучительного усилия. На высоком лбу проступали едва заметные капельки пота, побелевшие губы застыли в жалкой гримасе. Гирин отметил хорошую, чистую кожу больного, еще носившую следы прошлогоднего загара, ощупал ступни и кисти, вопреки ожиданию – горячие и сухие. Что-то во всем облике больного намекнуло опытному глазу Гирина на состояние, не соответствовавшее гибельному заболеванию. Крайняя, каталептическая фаза истерии, а не коматозный эффект тяжкого заболевания. Далекий еще от какого-нибудь заключения, Гирин осторожно ощупал мышцы ног и рук. К удивлению, мышцы были ригидны – тверды и упруги, вовсе не в той степени истощения, как то должно было быть при вильсоновой болезни.

Искра предположения, почти невозможной догадки заставила Гирина, как всегда, напрячься всем телом и задержать дыхание в радостном предчувствии новой возможности, бесконечно далекой от всего того, с чем он шел к постели больного. Он глубоко задумался и не заметил ухода палатного врача. Негромкий голос с койки, стоявшей у другой стены, заставил Гирина очнуться. Старый человек с жидкой бородкой, по-видимому казах, приподнялся на локте.

– Хороший, молодой, ай-яй, пропадает. Жалко, сердце болит. День лежит совсем мертвый, а ночью встает…

– Встает! – Гирин вскочил так резко, что мать больного вскрикнула, а старый казах обиженно поджал губы.

– Говорю, встает, чего пугался? Я неделя как пришел, а он два раза вставал. Молчит, не смотрит, дышит, как загнанный конь. Встанет, обратно упадет на койку, опять встанет. Потом в горле у него зарычит, он – назад падал, как бревно делался. Я подходил, поправлял, чтоб не катился койка на пол.

– А вы говорили что-нибудь докторам?

– Зачем говорил? Кто меня просил? Доктор сам знает. Главный доктор знаешь какой серьезный!

– Ох, спасибо тебе, рахмат, аксакал! – Гирин невольно заговорил по-казахски – он немного знал язык, побывав в Киргизии и Казахстане. – Куп джахсы!

– Что такое? Что он говорит? Вы думаете, есть надежда? – Прерывистая речь матери говорила о крайнем нервном напряжении, могущем перейти в истерический припадок.

– Уведите ее домой, – вполголоса приказал Гирин профессору геофизики. – Не говорите ей абсолютно ничего – взлет надежды, которая не оправдается, может погубить вашу жену. – И Гирин, улыбнувшись старому казаху, пошел искать палатного врача.

Побледневший профессор выскочил вслед за ним в коридор.

– Только одно слово: надежда есть?

– Слабая, почти невероятная, но есть. Только если вы проговоритесь… – И Гирин погрозил увесистым кулаком.

– Хорошо, хорошо, – геофизик всхлипнул.

– Молчать! – сердито приказал Гирин, и профессор скрылся в палате.

Палатный врач и Гирин долго сидели в небольшом холле отделения. К ним подошла заведующая отделением, и врач представил Гирина, коротко изложив существо его соображений. Заведующая опустилась в кресло, скептически глядя на пришельца и сдвинув аккуратно подбритые брови.

– Боюсь, что мне придется не согласиться с вашими доводами, – твердо сказала она, помахивая рукой, чтобы разогнать табачный дым. – Соня, откройте окно, – окликнула она возившуюся у холодильника медсестру.

– Чем вы рискуете в попытке спасти приговоренного? – настойчиво спросил Гирин.

– Чем рискует врач, если способ лечения будет признан неудачным? Когда ничего не смыслящие в медицине родственники начнут дело о якобы загубленной жизни? Разве сами не знаете?

– Хорошо знаю, – горьковато усмехнулся Гирин. – Но тут вам ничего не грозит – родители вполне интеллигентные и умные люди, я объясню им все. А если вы считаете недостаточным, сделаем по-другому. Завтра же родители возьмут сына у вас «под расписку».

– И если он погибнет…

– Вы-то уж отвечать не будете. А если выздоровеет? Как тогда? Ответственность за неверный диагноз и неправильное лечение ведь тоже есть! Решайте.

– Хорошо. Перестанем говорить формально.

– Давно бы так.

И Гирин стал излагать внезапное предположение, возникшее у него в палате. Он говорил, что психиатрам известно множество заболеваний, возникающих только на психической основе. Может развиться даже склероз головного мозга, совершенно не отличимый от возрастного. Количество таких психоболезней резко возрастает в эпохи эпидемий, войн, голода, террора. Это показывает, что главной причиной таких болезней является истерия, не в обывательском смысле, а в медицинском. Зачастую это душевный конфликт в области подсознательной, но в основном это углубляющееся и расширяющееся разобщение сознательного и подсознательного вследствие какого-либо длительного воздействия тяжелых для больного обстоятельств жизни или длительного подавления сильных чувств. Человек бессознательно пытается уйти от тяготящей его, невыносимой для его слабых или ослабевших душевных сил жизненной обстановки. В те же Средние века этот уход был во внушенную самому себе инвалидность. Количество паралитиков самых различных возрастов было чудовищно в сравнении с небольшой тогда численностью населения. Таким же неестественно большим становилось количество излечений, поднимавших авторитет религии и церкви. Глубокая истерия, создавая болезнь (часто – самовнушением), в то же время делает человека чувствительным к внушению. Поэтому истерические заболевания дают те внезапные и как бы чудесные исцеления, на какие падки приверженцы религии. Есть и пугающие случаи. Мощные мышцы бедра при спазматической истерии легко переламывают свою же бедренную кость – так называемые автопереломы.

Множество подобных заболеваний наблюдалось в обе мировые войны. К сожалению, врачи еще мало умеют распознавать истерическую, вернее психическую, природу ряда заболеваний. Еще меньше делается для предупреждения их.

– Вы думаете о специальных госпиталях? – спросила заинтересованная заведующая.

– Совершенно верно. Даже не о госпиталях, а о каких-то изолированных от внешнего мира общежитиях, где в условиях строгой дисциплины усталый, находящийся накануне заболевания человек мог бы заниматься несложной работой, преимущественно физическим трудом, и пробыть два-три года, иногда меньше, до восстановления сил. Кстати, монастыри в старину привлекали многих людей именно возможностью передохнуть от конфликта с жизнью, от психического разлада. Немало народу приходило туда, но становилось не монахами, а послушниками, то есть они выполняли определенную работу за келейку и питание. Укрывались там и богачи – те, разумеется, за плату. Но это особый вопрос. Вернемся к нашему больному. Я почти уверен, что у него тяжелая форма истерии с каталептического характера трансами.

– Но ведь в моче – верный признак вильсоновой болезни. И все другие симптомы…

– Попробуем быть диалектиками. Недостаточность энзима вызывает потерю меди, а эта потеря ведет к поражению определенных участков мозга. Перевернем ситуацию. Поражение, или психическое подавление, тех же участков мозга ведет к изменению биохимии организма, потере этого самого энзима и выделению меди. Возьмите болезнь Граве или психическую базедову болезнь – разве здесь нет серьезного нарушения гормонального биохимического равновесия?

– А ведь получается неплохо, – вырвалось у палатного врача, но он умолк, искоса взглянув на свою серьезную начальницу.

– Что ж будем делать? – спросила та уже гораздо мягче. – Пожалуй, следует прежде всего проверить ваше предположение. Я попрошу доктора Синицына сейчас же позвонить родителям Миши и расспросить о периоде, предшествовавшем заболеванию. С точки зрения психической депрессии. Палатный врач встал и пошел к телефону.

– Великолепно! – воскликнул Гирин. – А потом, вероятно, следует начать с успокоителей. Этих зонтиков, широко защищающих мозг от всяких потрясений.

– Зонтиков – какое меткое название! – рассмеялась заведующая. – Биохимики прямо поэты. Мне так и представляется широкий зонтик, раскрытый над обнаженным мозгом больного!

– А собственно, так и есть. Все эти родственные атропину, да и кураре, успокоители отлично действуют даже при эпилепсии. Итак, мелларил. Дадим вдвое.

– А потом?

– Проконсультируемся с профессором Рогачевым насчет гипноза. По-моему, хорошее внушение, и вильсонова болезнь, если она мнимая, исчезнет. Это я беру на себя, а вы – зонтик. Идет?

Заведующая кивнула, глядя в конец коридора, откуда появился палатный врач.

– Выяснили?

– Ничего особенного. Перед заболеванием мальчик был очень угрюм, молчалив, но ни в чем не признавался родителям, не подтвердил ни одного предположения матери: несчастная любовь, плохая компания и тайная болезнь – этот набор у всех матерей одинаков.

– И, кстати, наиболее част на самом деле, – сказал Гирин. – Но это выяснится потом, а сейчас похоже на депрессию, отчего бы она ни произошла. А долго было это состояние, не сказали?

– Сказали. Около года.

– Вполне достаточно. Эх, родители! То слишком вмешиваются, портят жизнь и психику детей, то предоставляют им свободу, когда этого делать нельзя. Скоро ли мы сумеем давать обществу правильно воспитанных детей? Когда поймем, наконец, что воспитание – самое важное дело и здесь нельзя пренебрегать никакими возможностями?

– Какой вы странный человек, – сказала заведующая. – Огорчились, будто вам самому нанесли большой ущерб.

– А кому же? Я частица нашего общества и страдаю, если в нем еще не все идет как надо. Это касается меня непосредственно: ведь я живу в этом обществе, и ни в каком другом жить мне не придется. Значит, обо всем договорились и действуем. Только пока матери – ни гугу.

Заведующая и палатный врач проводили Гирина до самой лестницы, и прощание было совсем не похоже на встречу.

<p>Глава 4</p> <p>Королева ужей</p>

Сима лежала на диване, закинув руки за голову, и старалась войти в то расслабленное, с приглушенными мыслями состояние, которое помогает спортсмену избежать «скованности» или нервного перенапряжения. Даже любители спорта, хореографии, циркового искусства, музыки не знают, как много талантливых людей не смогли добиться настоящего успеха из-за того, что их нервная система в самый ответственный момент как бы цепенела, лишалась той точнейшей, поистине музыкальной, координации, которая нужна каждому, кто превращает свое тело в инструмент для выражения чувств, выносливости или силы.

Бывает так: долгая тренировка отработала точную координацию движений, мышцы развиты и полны накопленной силы, сердце сделалось неутомимым двигателем, готовым перекачать те тонны крови, что пройдут через него во время спортивного соревнования или артистического выступления. И вдруг словно тайная отрава поражает мозг: внезапное предчувствие беды, поражения или страха, может быть, какое-то психическое воздействие вроде гипноза со стороны почему-либо недоброжелательных или скептических зрителей. Тогда у неустойчивых душевно людей возникает самовнушение. Достигнутый долгим трудом автоматизм действий, переведенных из сознательного в подсознательное, переходит обратно в ведение сознания, уже отравленного случайным внушением. И все! Великолепная координация разлаживается, мышцы скованы устрашившимся сознанием, вместо плавных движений совершают рывки, вместо мгновенных рывков – замедленные, заторможенные усилия. И надолго, если не навсегда, поселяется в душе артиста или спортсмена страх выступления, иного заставляя даже расставаться с любимым занятием, избранным по призванию и по способностям.

Вот почему психическая тренировка человека, призванного служить своим телом искусству или спорту, не менее важна, чем всякая другая. Это одна из причин, почему, например, балетные школы, чтобы создать безупречных артистов, начинают обучение с детского возраста. Но у многих спортсменов, неожиданно пришедших к спорту, срок тренировки и обучения гораздо короче, и тут-то меры психического воспитания чрезвычайно важны.

Сима знала это, но для ее здоровой психики со слитой в единое целое сознательной и подсознательной работой мозга не было проблемы скованности. В художественной гимнастике еще помогает музыка. Музыка создает настроение, поддерживает ритм, помогает соразмерности поз силой звучания. Другое дело – выступления на снарядах, под безмолвным взглядом тысяч глаз, оценивающих каждый поворот тела, каждый взмах руки или сгиб ноги. Но и здесь приходит на помощь веселый задор, огненное чувство уверенности, какое дает лишь упорная тренировка.

Сима подняла руку и посмотрела на часы. Рита скоро придет помочь разучивать новую композицию, а она еще не переоделась. Сегодня ей никак не удается сосредоточиться и продумать вторую, медленную часть выступления. Мысли возвращаются к недавней встрече на выставке московских художников. Перед Симой вновь, в который раз, встала в памяти сцена: группа людей у подножия огромной деревянной статуи, скептически равнодушные или насмешливые лица. А среди них доверчивый и в то же время с глубокой внутренней уверенностью, слегка наклоняя голову и простодушно спрашивая знатоков искусства, стоит он, этот любопытный врач-искусствовед, Иван Гирин. Такое русское имя и весь облик, дисциплина и точность во всех движениях, мыслях, сдержанная речь, глубокий голос.

Сима не терпела дешевой насмешки, того вульгарного осмеяния, которым люди невежественные или слабые нередко прикрывают свое недоверие к новому, зависть к красивому, испуг перед глубиной знания. Ей показалось, что художники хотели посмеяться над незнакомцем, посмевшим как-то обосновывать свой собственный взгляд (совпавший с восприятием Симы) на произведение скульптуры. Полная сочувствия, она послала ему мысленное одобрение. А он вовсе не был смущен или робок и не то чтобы показал знание законов искусства, но изложил захватывающе интересные соображения о существе прекрасного.

Получилось просто и неизбежно, что они познакомились и пошли вместе, говоря так же открыто и просто обо всем, что глубоко затрагивало и волновало обоих. Сима впервые встретила человека, для которого многое в науке было открытой книгой. Благодаря ему оно стало доступно и Симе, умеренно образованной, обыкновенной женщине, для которой радость тренированного, гибкого и сильного тела, что скрывать, не раз казалась стоящей многих серьезных книг. Благодаря Гирину Сима словно отдернула завесу обычной жизни.

Легкий стук в дверь прервал ее мысли. На пороге появилась Рита Андреева, высокая, золотоволосая, с веснушками на симпатичном мальчишеском лице.

– О великий и мудрый халиф! Я прихожу к тебе смиренным музыкантом и застаю твое величество овеянным восточной негой. Прикажешь ли ожидать своему визирю? Или, быть может, Гарун-аль-Рашид захворал, да сохранит его Аллах?

Расхохотавшись, как школьница, Сима вскочила, наградила подругу поцелуем и большим апельсином и принялась надевать спортивный костюм за раскрытой дверцей шкафа. Рита была еще первокурсницей в институте физкультуры, когда, подружившись, они придумали эту наполовину игру, наполовину серьезную деятельность, продолжавшую тимуровские мечты детства. Подруги занялись «самодеятельностью». Как романтический халиф арабских сказок, по вечерам переодевавшийся в простолюдина и вместе с великим визирем обходивший город в поисках нуждавшихся в помощи несчастных, Сима приняла имя Гарун-аль-Рашида. Была приобретена толстая тетрадь, куда записывалось содеянное – самые разнообразные дела, по существу, весьма скромные, ибо какие возможности были у двух девчонок, кроме добрых сердец и сильных ног?

– Поиграй что-нибудь, я разомнусь, – сказала Сима, выходя из-за шкафа.

Рита тщательно вытерла смоченные липким апельсиновым соком пальцы и уселась за пианино, огласив комнату торжественным гавотом. Сима начала разминку, глядясь в зеркало, занимавшее всю стену бедно обставленной, просторной комнаты.

– Пока можно с тобой разговаривать? – спросила Рита. – Вообще-то есть серьезное дело, гарун-аль-рашидское, но о нем после. А пока… ты знаешь, я люблю трещать, как говорил твой бывший муж.

– Только я буду молчать, чтобы не терять дыхания.

– Знаю. Я вдруг вспомнила, как ты рассказывала о своей приемной матери. Давно еще, когда я впервые пришла к тебе, я удивилась, что у одинокой девчонки большая комната, пианино да еще зеркало такое. Это от нее и твой английский язык, и знание искусства?

– Да, она воспитала и выучила. И положила массу труда, чтобы я стала образованной. А я не сумела. – Сима закружилась, сделала несколько прыжков и, перевернувшись через голову, оказалась на диване. – Теперь пять минут отдыха, и начнем композицию. В нотах я отметила, что пропустить. Ты уже разыгрывала адажио из «Эгле»?

Вскоре лицо Симы стало сосредоточенным. Она встала перед зеркалом в застывшей позе, выдвинув вперед правое плечо и скрестив опущенные и напряженные руки.

– Я начну прямо с этой, как ее… замедленной части? – спросила Рита.

Сима молча кивнула. Рита заиграла, стараясь следить и за нотами и не упускать из виду отраженную в зеркале подругу.

Композиция, задуманная Симой, была нелегка. Размеренный шаг аккордов отражался в резковатых, с внезапными остановками движениях гимнастки, которые показались бы отрывистыми, если бы не сменялись плавными, как бы растянутыми переходами. Гимнастка хотела создать композицию, соответствующую темпу современной жизни и частой, нервной смене впечатлений. Сима давно сказала Рите, что многие танцы, вернее выражение чувств в них, созданы по образцу прошлых времен, когда у женщины имущих классов было много времени на сложнейшее развитие ощущений и эмоций, когда ей надлежало переживать муки и радость любви во много раз сильнее, чем мужчине, безраздельно поддаваться страсти, быть шаловливой, быть забавной. А Симе хотелось, чтобы в ее танцевально-гимнастической сюите была современная женщина, тоже чувствующая сильно и глубоко, но пытающаяся осмыслить свое место в жизни и мире. Женщина, занятая разнообразным делом, а не только ожидающая прихода избранного мужчины. Вряд ли задуманное полностью удалось, но что-то получалось, серьезное и красивое.

– Финал играть? – спросила Рита, не останавливаясь.

– Да, да!

Быстрые, почти неуловимые движения Симы сменялись мгновенной остановкой в позе, полной пластического изящества, неподвижность которой подчеркивалась коротким, резким, вызывающим заключительным сгибом руки, поворотом головы или раскрытием пальцев. Резко поднятая и остановленная нога, сгибание или выпрямление кистей закинутых над головой рук казались смешливыми после трудных балетных па гимнастического танца.

И превосходное сложение Симы сделало танец похожим на кинокадры с отточенного произведения живой скульптуры. Смена выразительных поз в ритмической последовательности, и все тело застывало в немыслимой балансировке, а резкие заключительные движения рук как бы говорили о том, как легко и весело гимнастке. Адажио кончилось.

– Еще раз финал! – отрывисто потребовала Сима.

– Отдохни!

– Нет! Я не устала.

Рита играла снова и снова, пока Сима не попросила перерыва. Рита, повернувшись на винтовом табурете, пристально смотрела на подругу.

– Ты хороша! Прямо по-свински хороша!

– При чем же тут свинство? Хороша, как свинья? И это дружеское одобрение?

– Перестань! Не прикидывайся, что ты ничего не понимаешь! Свинство заключается в том, что у тебя все так ладно: и фигура, и движения, и чутье при исполнении. Сколько бьешься, чтобы все это привести в соответствие, а у тебя оно готовое… Помнишь австрийскую фигуристку, выступавшую на показательных соревнованиях в апреле. Карин Фронер?

– Конечно. Помню ее произвольную композицию – танец «модерн». И что же?

– Она совсем такая же черненькая симпатяга, и фигура в точности твоя.

– Рита, милый мой визирь, – Сима усадила подругу и обняла ее за плечи, – а мне вот хочется быть повыше, такой, как ты. И с таким же легким телом, как у Люси. Вспомни ее прыжки! Куда мне! А вспомни эту дивную маленькую девчушку, Лену Карпухину. Несомненно, будет чемпионка. Гибкость, подлинное изящество, не могу точно выразить, красивая свобода движений, быть может. И все ладно в этом ее крепком теле, несмотря на рост.

– А ты очень похожа на Карпухину, знаешь? Только, конечно, взрослее и – очень женщина, в этом твоя особенность и твоя сила. Мужчины должны бы повалиться к ногам твоим и на руках тебя носить.

– Они и рады носить, только быстро роняют, – рассмеялась Сима, – как Георгий, мой бывший муж. Ну, ты его знаешь!

– А другие? Ведь на нем свет клином не сошелся.

– Не сошелся, ничуть. Но как-то получается, что от тебя требуют быть такой, какой им хочется. Стараются тебя слепить по подходящей для них форме. И беда, если ты оказываешься сильнее! Тогда им надо выказать свое превосходство, а если его нет, то, значит, надо унизить тебя, пригнуть до своего уровня и даже еще ниже.

– Ух, это я знаю! – важно согласилась Рита. – Ну, поставим чайник? Кончили?

– Если не устала, еще разок? До девяти часов, хорошо?

И Рита играла адажио из балета Бальсиса еще целый час, а Сима старательно отрабатывала свою произвольную программу. Наконец она умчалась под душ, оставив Риту в задумчивости перед пианино.

– Что ты скажешь о моей программе? – спросила Сима, причесывая свои густые волосы.

– Знаешь, все хорошо. Но… – Рита подумала, собираясь с мыслями, – я бы искала что-то другое. Тут нет завершения, последнего взлета, какого-то отчаянного накала, ну того, чем бы должна закончиться композиция, идущая так сильно. Я бы даже сказала, что она чуть холодновата для тебя. Впрочем, может быть… – Рита умолкла.

– Что – может быть? Я сама кажусь тебе холодноватой?

– Иногда. Но и как-то странно: где бы женщине надо быть пылкой – ты спокойна, а порой проявляешь прямо яростный темперамент.

– О, интересно! А ведь ты, наверно, права, – ответила Сима, садясь на край дивана. – Мне почему-то всегда думалось, что любовь сильных и здоровых людей должна быть легка и светла. В ней ничего не искажается и не подавляется. А если проходит, то тоже без «самораздирательства», без мрака и безысходности. У меня так и получалось – проходило легче, чем у других людей. Но не потому, что я прыгала по верхушкам.

– Не потому, – согласилась Рита. – Я тебя достаточно знаю, чтобы не сделать предположения, какое, наверное, пришло бы некоторым в голову. Если у тебя разные интересы, если захватывает работа, тогда понятно, что ты не та женщина, у которой один свет в окошке – ее любовь.

– Может быть. Всегда бывало так: горько, печально, тяжело, и в то же время где-то в глубине таится уже какое-то облегчение: вот все кончилось, и стало по крайней мере ясно.

– И одиноко и пусто.

– Да. Вот этот страх одиночества, по-моему, самый сильный у нас, женщин. Сколько хороших девушек поспешили из-за него выскочить замуж за первого попавшегося и до сих пор расплачиваются за эту поспешность. Одиночество пугает, как представишь себя больной, пожилой… Да, этот страх всосан с молоком матери, он идет от старой деревенской жизни, когда действительно одинокой женщине предстояла нищета, горькая жизнь. Не то теперь. Женщина умеет заработать свой хлеб не хуже мужчины, вокруг нее много людей, она всегда может найти себе дело и в старости. – И Сима потянулась, унесшись мыслями к событиям позавчерашнего дня, пока Рита не встряхнула ее за плечо.

– Что с тобой, о несчастная? Ох, халиф, уж не влюбился ли ты в какую-нибудь рабыню из далекой страны?

– Нет, я лишь подружился. Она во-от такого роста.

– Что-то новое, Сима! Ты веришь в дружбу между мужчиной и женщиной?

– Как хочется верить! Иногда мне кажется, что мы, современные люди, еще не доросли до этого. Во всяком случае, двое хороших мужчин говорили мне о дружбе, а кончили… Один подолгу объяснял, что он тоскует без женщины-друга, что сейчас совсем прекратилась дружба между мужчиной и женщиной из-за засилья мещанства, что было бы так замечательно дружить без обязательного требования любви, от которой он устал. Но ничего не вышло!

– Может, вышло бы, будь ты похуже?

– Не знаю. Но уверена: в дружбе не так, как в любви, дружба требует обязательной взаимности. И равенства во что бы то ни стало. Но не в смысле одинаковости. Понимаешь?

– Конечно, и, думается, ты права, Сима. Но расскажи о рабыне халифа.

– Я люблю таких людей за то, что они работники в полном смысле этого слова!

– Как мой отец и мама! – воскликнула Рита. – Мама говорит, что никогда не устает, если ей что-либо интересно или нужно позарез.

– Мне надоели люди, считающие, что они все уже сделали для семьи, государства и себя. Часто это скрытые бездельники…

– Сколько же все-таки лет рабыне?

– Она не очень молода, честно говоря, много меня старше.

– Не знаю, не знаю, – неодобрительно покачала головой Рита.

– Ты выглядишь разочарованной. Что тебе не нравится?

– Я могу поклясться, что ты увлечена, Сима. Но мне всегда думалось, что у тебя появится такой настоящий, достойный тебя и ты станешь для него богиней, зажигающей его, он должен дрожать от желания и нетерпения. И он будет фантазер, неистощимый на выдумки и неутомимый в старании выразить свою любовь, восхищение. А пожилой… Я понимаю: знание, опыт жизни, чуткое понимание, все эти рассказы о пережитом… И все это ничего не стоит перед большой и юной любовью.

– Ты забываешь, что я уж не юна сама, и потом… все это уже было у меня. И если б ты знала, как быстро исчезает новизна, если нет обоюдного понимания пути, я не знаю, как лучше сказать. И, конечно, мне нужно, чтоб был у обоих интерес ко многому, а у него еще знание.

– Я жду другого. Пусть он будет весь в мечтах обо мне, пусть будет восхищаться мной и ревновать, пусть даже будет какая-то доля мужской свирепости, чтобы я чувствовала себя сразу и богиней, и покорной невольницей!

– Ой, это кончится плохо, Рита! Времена корсаров и рыцарей миновали. Твой партнер в жизни будет скорее всего следить, как бы ты не заставила его делать больше, чем делаешь сама.

– Не смейся, халиф, я совершенно серьезна. Не выйдет, то обрету опять свободу.

– Свобода возможна лишь при условии большого одиночества, это люди часто не понимают, и ты тоже. Лучше будем пить чай. И что за дело к халифу?

Рита рассказала о происшествии, взволновавшем всех ее учениц в общежитии. Одна из работниц, юная, хрупкая, беленькая девушка, Надя, полюбила молодого, только что «испеченного» летчика, статного и самоуверенного. Ни у кого из них не было комнаты, поэтому подруги, потеснившись, выделили для молодоженов небольшую комнату в общежитии на время, пока они найдут себе пристанище. Ночью подруги Нади, еще занятые уборкой после свадебного пиршества, стали свидетелями мерзкой сцены. Дверь из комнаты молодых распахнулась. Летчик, кое-как одетый, с чемоданом в руке, обернулся на пороге, выругавшись. Его молодая жена, рыдая, цеплялась за рукав разъяренного мужа и, грубо отброшенная, упала на колени. «Проститутка!» – заорал летчик и выскочил из общежития.

Прибежавшие подруги подняли Надю, усадили на постель, прикрыли одеялом. Из бессвязных всхлипываний удалось понять, что Надя не была невинной девушкой, но побоялась сказать об этом своему любимому. Она думала, что как-нибудь скроет то, что было коротким и неудачным романом ее юности. Но летчик почел себя оскорбленным в лучших чувствах, ограбленным и обманутым. Никакие мольбы не тронули ревнивца, он так и не появился больше.

– Может быть, ты придешь поговорить с ней? Надя твердит одно: жизнь кончена, сама себя погубила, кому нужна теперь такая?

– Ну уж и летчик, изувер какой-то! – возмутилась Сима.

– А ты взгляни по-другому. Его так воспитали. Так считается у мужчин, что очень важно, если он первый. Найдешь в любом романе.

– Нашла, на что ссылаться, на книжное старье.

– При чем тут старье? Возьми некоторые наши современные произведения – там тоже герои очень чувствительны в этом отношении. Упаси бог, чтобы у героини был кто-то раньше, начинаются терзания, унижения. Так чего же ты от парня хочешь? Он мечтал, чтобы все было, как его учили. А дурешка Надя оказалась трусихой и не смогла ему сказать!

– Насчет книг ты права, Маргарита. Но с трусихой… Что же, встань во фронт и рапортуй: знаешь, я не невинна, хочешь – люби, а хочешь – нет? Что-то есть в этом противное…

– И в то же время ничего не сказать тоже нехорошо. Будто прячешься от того, кто должен стать самым близким на свете, – возразила Рита.

– Да, и так и этак получается неладно. Как же быть? – задумалась Сима. – Ага, вспомнила, кто говорил о тончайшей линии, как лезвие бритвы, проходящей между двумя неверными крайностями. Маргарита, я позвоню ему, посоветуюсь насчет Нади.

– Кому это? Ох, Серафима, с чего это вдруг понадобились тебе советы? Разве поглупела?

– Не говори глупостей сама!

– Да кто же он, в конце концов? Академик, профессор?

– Без столь высоких званий. Научный сотрудник или врач, не знаю точно.

Профессор геофизики яростно наседал на Андреева, требуя адрес Гирина. Тот уверял, что еще не знает, где живет недавно приехавший в Москву приятель и что адресный стол тоже не поможет: Гирин, наверно, прописан еще временно. Геофизик разразился проклятиями.

– Наташа меня казнит, если я вернусь без адреса. Она говорит, что никогда раньше не испытывала такой неистовой благодарности.

– А он сказал бы, что это последствие перенапряжения психики. Посоветовал бы лекарство, чтобы избавиться от диких порывов.

– Посмей-ка это сказать Наташе, когда сын уже встает. Несколько приемов лекарств, два сеанса внушения, и чудо совершилось! – крикнул геофизик.

– То-то и хорошо, что нет чуда. Просто эрудиция и ясный ум врача. Но я сообразил, как ты можешь узнать адрес: позвони в его институт, я случайно запомнил название. Только, право же, зря.

– Так ведь для Наташи… Нет, вру, и для себя тоже.

…– Верочка, вот конфета, большущая. В связи с окончанием можно бы и поцеловаться… Впрочем, не стоит, у тебя вид сердитый, – сморщился студент Сергей, помощник Гирина. – А что теперь, Иван Родионович? Может, вашим займемся?

– Займемся. Мы наработали столько материала для нашего профессора, что ему разбираться хватит месяца на три. По договоренности, я могу теперь воспользоваться лабораторией… и вами, если захотите.

– Еще бы! Вы говорили насчет эйдетики?

– Угадали. Ею и займемся. Подобраны интересные люди.

– А что это такое, Иван Родионович? – спросила лаборантка.

– Иногда встречается необычайно сильное зрительное воображение. Мысленные картины такой поразительной яркости и живости, что они кажутся реальнее подлинной жизни. Если поставить перед таким человеком экран, то он, рассказывая, как бы проецирует мысленные изображения на него, словно смотрит через окно на происходящее в действительности.

– А эта возникшая картина так и остается неизменной в его уме?

– Обычно. Но бывает и так, что проходит последовательно сменяющийся ряд картин, следуя, очевидно, развитию воображаемой истории.

– Ух как здорово! Я бы хотела обладать этой способностью.

– А может, она была и у вас. Эйдетическое воображение вовсе не так редко, встречается у многих детей, впоследствии утрачивающих эту способность.

– Ручаюсь, Верочка, что у вас ее никогда не было, – вмешался Сергей.

– Это почему?

– Иначе вы непременно влюбились бы в меня. – Гирин с улыбкой наблюдал за дружеской пикировкой своих молодых помощников, продолжая размышлять над предстоящими опытами. Вся суть поставленной им проблемы заключалась в том, что в отдельных случаях эйдетическое воображение детей показывало больше информации, чем они могли успеть получить всеми доступными им способами из внешнего мира. Идеалисты объясняли эту избыточную информацию или существованием некоего мира нематериальных психических восприятий, откуда душа ребенка якобы могла получить самые необычайные сведения, или чаще памятью прошлой жизни, если следовать учению о переселении душ, странствующих из тела в тело после смерти. Естественно, наука не могла принять идеалистических «разъяснений». Но, отрицая категорически мистику, надо было добиться настоящего понимания. С развитием кибернетики многие непонятные процессы мышления и памяти стали приобретать зримые материальные контуры. Гирин теперь мог обратиться к опытам, пусть еще только нащупывающим метод, пусть не достигшим той целеустремленности, какой отличаются научные исследования, уже накопившие много фактов. Ему надо было найти взрослых людей, сохранивших способность эйдетики, людей, которые могли бы добровольно подвергнуться опытам и сумели бы описать свои ощущения. Такие люди нашлись: девушка-студентка, инженер, художник и электромонтер. Все горели нетерпением послужить науке, нужно было только время, а вернее – свободная лаборатория. Теперь пора!

– Вас, Иван Родионович! – окликнула его лаборантка из дальнего угла лаборатории и подала ему трубку.

Гирин не сразу сообразил, кому принадлежит этот негромкий голос и что по телефонному проводу принеслась к нему настоящая радость. Явственный для Гирина оттенок волнения говорил ему, что разговор был небезразличен и для позвонившей, от этого ему стало еще приятней. Он сказал, что удобнее всего ему прийти сегодня же, потому что завтра начинаются опыты, и получил согласие. Гирин постоял у телефона, рассчитывая время. Здесь его настиг студент, собиравший оставшиеся от прежней работы записи, диаграммы, схемы полей зрения, черновые протоколы опытов.

– Завтра начнем, Иван Родионович?

– Обязательно. Монтер работает в вечернюю смену, так мы его с утра. Я позвоню ему.

– А что готовить? Только экраны, карандаши и общий медицинский набор?

– Нет, пусть Вера приготовит и энцефалограф. Большой. Электроды будем ставить лишь на заднюю половину головы, одиннадцать штук. Лекарства я принесу, шприц тоже свой, мне привычнее.

– Разве прием лизергиновой кислоты не через рот?

– Через рот. Но всякое может быть. Да, вот хорошо, что зашел разговор, – на всякий случай заготовьте кислород: баллон и маску, не подушки.

– А разве…

– Опыт ставится на человеке, и хотя опасности нет, но ничего не должно быть упущено, – нетерпеливо сказал Гирин. – Психика иногда выкидывает такие вещи… Ну, мне пора. Заканчивайте и вы, отдохните как следует. Идите гулять, в кино, повезите Верочку домой на пароходике. Вечер на редкость теплый. До свиданья.

Оставшись вдвоем, студент и лаборантка переглянулись.

– Это сегодня-то теплый вечер! Холодище, без пальто не выйдешь, – удивленно сказал студент.

Верочка улыбнулась так многозначительно, что Сергей воскликнул:

– Неужели звонила «она»?

– Разумеется. Какой ты глупый еще, Сережа.

– Не верю. Это ты нарочно. Такую кибернетическую машину, как наш Иван Родионович, разве свернешь? Голову закладываю, что это очередной объект для опыта!

– Если голова не очень нужна, то можешь. Я бы на твоем месте не отдала и пальца.

– Да ну! А какая она… по голосу?

– Ничего, голос приятный, говорит вежливо и спокойно.

– Я не про то. Лет сколько, раз уж ты насквозь все видишь?

– Да как сказать… Пожалуй, молодоват голос-то. Но довольно трепаться! Собираемся, пошли! Выполняй приказ – вези на речном трамвае.

Гирин вернулся домой поздно.

Они с Симой долго бродили по великолепной липовой аллее Воробьевского шоссе. Сима поведала о несчастной Наде. Гирин обещал сразу же после лекции у художников показать Симе малоизвестную страницу истории Средневековья. Они пойдут в библиотеку и посмотрят на чудовище, причинившее наибольшие муки и вред женщинам всей Европы. Корни ревности и злобы, разрушивших счастье кроткой Нади, идут оттуда. Гирин думал, что понимание этой связи вооружит Симу, а через нее и Надю мужеством, достаточным для того, чтобы справиться с крушением любви.

Посадив Симу в троллейбус, Гирин пошел домой пешком, перебирая встревожившие его воспоминания.

В квартире все давно спали. Гирин осторожно снял пальто и подошел к столу. На стене висела красочная репродукция. Отвернувшись от темноты ночи, озаренная ярким светом, на краю стола сидела, скрестив ноги, девушка в белом костюме Пьеретты. Она откинулась назад, высоко поднимая розу. Тонкая ткань не скрывала линий ее цветущего тела. Полумаска, скрывавшая часть лица, казалась равнодушной в резком контрасте со сверкающими зубами и приподнятыми беспечным смехом холмиками девичьих щек. Короткая пышная юбочка высоко открывала ноги, переплетенные и согнутые для удержания равновесия. Миг огненного веселья на грани света и мрака, выхваченный и остановленный искусством художника. Секунда – и девушка вскочит на стол, танцуя, или спрыгнет и скроется во тьме ночи…

Гирин снял со стены репродукцию, повернул ее так, чтобы не отсвечивало стекло, и прочитал стихотворные строчки, написанные крупным четким почерком наискось в правом нижнем углу:

Если узнаешь, что ты другом упрямым отринут,Если узнаешь, что лук Эроса не был тугим…

Яркое воспоминание тоскливо стеснило грудь, но Гирин отбросил его, подумав, что память, особенно когда дело идет о давно прошедшем, вещь очень коварная. Ведь мы запоминаем преимущественно хорошее, яркое, сильное, а длинные куски незначащей жизни тонут в одинаковой череде дней. Всегда и везде с осторожностью относитесь к воспоминаниям людей старшего поколения. Они вовсе не думают обманывать себя и других, но сами видят вместо прошедшей жизни мираж отобранных памятью ощущений и образов, окрашенных вдобавок тоскливым сожалением о днях выносливой и здоровой молодости, быстро отдыхающей, крепко спящей. И полагающей, что так будет всегда, что естественный конец всего живого ее или не касается, или скрыт в неведомой дали. В общем, получается, как в литературном произведении. Жизнь как будто и настоящая, реальная, но в то же время концентрированная – большие переживания и впечатления заслоняют собой медленные тоскливые дни с их мелкими разочарованиями. Вот так и тут: он, Гирин, вспоминает не действительность прошлого, а некий экстракт самого лучшего, красивого и милого сердцу.

<p>Глава 5</p> <p>Две ступени к прекрасному</p>

Небольшой зал на Кропоткинской оказался сверх ожидания заполненным, и преимущественно молодежью. Пожилых и состарившихся «вельмож» изобразительного искусства можно было узнать в первых рядах по скучающему или нарочито презрительному выражению лиц. Гирин не раз уже встречался с этим удивительным для людей советского общества желанием напускать на себя глупую надменность.

Он смотрел в зал внимательным, ничего не упускающим взглядом натуралиста и увидел в шестом ряду Симу, высоко поднявшую круглый твердый подбородок, чтобы смотреть поверх голов. Мгновенное, как искра, ощущение радости объяснило, насколько привлекательна для него эта девушка. Странно, почему именно сейчас, в разгар напряженных поисков, сражений с косностью и лицемерием, с вечным сожалением об упущенном времени.

И, несмотря ни на что, вот она сидит, не видя его, в платье кофейного цвета, и ее присутствие в чем-то важнее для него всего остального. Или человеческое сердце всегда остается открыто прекрасному, и каждая встреча с ним обновляет вечное бессознательное ожидание нового, ради которого, собственно, и стоит жить?

Гирин скрыл улыбку и вышел на кафедру, не отрывая глаз от Симы. Ее лицо осветилось откровенной радостью. Председательствующий объявил о начале доклада.

– Я не назвал бы своего выступления докладом, – медленно и четко сказал Гирин. – Проходя по залу, я слышал некоторые высказывания обо мне и будущем выступлении. Одни, наиболее молодые, говорили, что с удовольствием послушают, как высекут зазнаек и мазилок. Другие, постарше, заявили, что с наслаждением разгромят докторишку, вздумавшего учить художников уму-разуму. Могу вас уверить, что я пришел сюда не для того, чтобы учить, сечь или быть разгромленным.

Мне думается, тут не митинг политических противников, не судилище и не стадион. Я рассчитываю здесь подумать над труднейшими вопросами человеческой природы вместе с умными и жаждущими познания людьми. Может быть, впервые за всю историю человечества наука дает возможность решать эти вопросы.

Аудитория стихла, заинтересованная необычным выступлением. Гирин продолжал:

– В 1908 году на дне Эгейского моря, близ острова Тера, который сейчас ученые считают центром Атлантиды, водолазы нашли остатки древнегреческого корабля первого века до нашей эры – точно не установлено. С корабля, в числе прочих предметов, подняли странный бронзовый механизм: сложное переплетение зубчатых колес, несколько похожее на механизм гиревых часов. В течение полувека ученым не удавалось разгадать тайну этого механизма. Только теперь выяснено, что это своеобразная счетная машина, созданная для вычисления планетных движений, очень важных в астрологии тех времен.

Но дело не в машине, а в том, что мы не смогли понять ее назначения до тех пор, пока сами не создали подобных же инструментов, конечно, гораздо более совершенных. И тысячелетия мы стоим не перед примитивной машиной, а перед высочайшим и сложнейшим совершенством биологических механизмов, управляемых теми же законами физики, химии, механики, что и любые созданные нами машины. Только в самые последние годы – между сороковыми и пятидесятыми годами нашего века – совершился небывалый взлет, беспредельное расширение горизонтов науки. Все человечество уверилось в ее могуществе, злом или добром – это зависит от нас.

Взлет науки дает нам силу приступить к изучению самого сложного творения природы – мыслящего существа, человека. Мы изучали его и раньше, но наивно думали, что простой скальпель, весы и примитивный химический анализ могут решить вопросы, для понимания которых нужны квантовый микроскоп, электронные анализаторы и счетные машины. Биология и все науки о человеке получили возможность вскрывать особенности организма, прежде недоступные нашему пониманию.

Гирин говорил о гигантской длительности пути исторического развития животных, давшего, наконец, человека. Говорил о миллионах тончайших связей, пронизывающих все клетки организма нитями, протянутыми во внешний мир, отзывающимися на различные излучения, световые, тепловые, звуковые, молекулярные, магнитные потоки, несущиеся и вибрирующие вокруг нас. Рассказал о наследственных механизмах, передающих не только всю нужную для создания нового человека информацию, но и огромную память прошлых поколений, отраженных в инстинктах и в подсознательной работе мозга. В последнем находится как бы автопилот, ведущий нас через все обычные изменения окружающей обстановки без участия сознательной мысли, надежно охраняющий от болезней, непрерывно следящий за той регулировкой организма, которую ведут и нервная система, и более древняя система химической регулировки – гормоны, энзимы.

Мозг человека – колоссальная надстройка, погруженная в природу миллиардами щупалец, отражающая всю сложнейшую необходимость природы и потому обладающая многосторонностью космоса. Человек – та же вселенная, глубокая, таинственная, неисчерпаемая. Самое главное – это найти в человеке все, что ему нужно теперь же, не откладывая этого на сотни лет в будущее и не апеллируя к высшим существам из космоса, все равно под видом ли астронавтов с других звезд или богов.

У человека область подсознательного очень велика. Емкость инстинктивной памяти, в ней заключенной, трудно даже себе представить. В дикой жизни подсознательные психические процессы играют первостепенную роль в сохранении вида, и животные в гораздо большей степени автоматизированы, роботизованы, чем мы это представляли себе раньше.

– Дикая жизнь человека, – тут Гирин поднял ладонь высоко над полом, – это вот, а цивилизованная – вот, – он сблизил большой и указательный пальцы так, что между ними осталось около миллиметра. – Мозг – это природа и вселенная, но вселенная не одного лишь текущего момента, а всей ее миллионолетней истории, и опыт мозга отражает не только необъятную ширину, но и изменчивость природных процессов. Отсюда и диалектическая логика – выражение сущности этого мозга, а наша психика, отражающая внешний мир, – это такой же процесс и движение, как все окружающее.

Основы нашего понимания прекрасного, эстетики и морали восходят из глубин подсознания и, контактируя с сознанием в процессе мышления, переходят в осмысленные образы и чувства. Простите, знаю, что объясняю плохо. На этом можно и закончить затянувшееся вступление. Остается сказать, что все чаще чувство прекрасного, эстетическое удовольствие и хороший вкус – все это освоенный подсознанием опыт жизни миллиардов предыдущих поколений, направленный к выбору наиболее совершенно устроенного, универсального, выгодного для борьбы за существование и продолжение рода. В этом сущность красоты, прежде всего человеческой или животной, так как она для меня, биолога, легче расшифровывается, чем совершенство линий волны, пропорций здания или гармонии звуков.

Надо понять, что я говорю о красоте, не касаясь того, что называется в разных случаях очарованием, обаятельностью, «шармом», того, что может быть (и чаще бывает) сколько угодно у некрасивых. Это хорошая душа, добрая и здоровая психика, просвечивающая сквозь некрасивое лицо. Но здесь речь не об этом, а о подлинной анатомической красоте. Фальшивый же термин «красивость», как всякая полуправда, еще более лжив, чем прямая ложь. – Гирин умолк. Гул прошел по залу, и тотчас же поднялся полный человек с короткой бородкой – эспаньолкой.

– Вы, я понимаю, сводите всю нашу эстетику к неким подсознательным ощущениям. Это, право же, хлестче Фрейда! – Оратор повернулся к аудитории, как бы желая разделить с ней свое негодование.

Гирин не дал ему высказать второй, очевидно, хорошо подготовленной фразы.

– Сводить – выражение, не соответствующее действительности. Не будем играть пустыми словами. Я думаю, что главные устои наших ощущений прекрасного находятся в области подсознательной памяти и порождены не каким-то сверхъестественным наитием, а совершенно реальным, громадной длительности, опытом бесчисленных поколений. Что касается Фрейда, то тут недоразумение.

Фрейд и его последователи оперировали с тем же материалом, что и я, то есть с психической деятельностью человека. Но путь Фрейда – спустившись в глубины психики, показать животные, примитивные мотивы наших поступков. Фрейдовское сведение основ психики к четырем-пяти главным эмоциям есть примитивнейшее искажение действительности. Им отброшена вся сложнейшая связь наследственной информации и совсем упущено могучее влияние социальных инстинктов, закрепленное миллионолетним отбором. Наряду с заботой о потомстве оно заложило в нашей психике крепкие основы самопожертвования, нежности и альтруизма, парализующие темные глубины звериного себялюбия. Почему Фрейд и его последователи забыли о том, что человек уже в диком существовании подвергался естественному отбору на социальность? Ведь больше выживали те сообщества, члены которых крепче стояли друг за друга, были способны к взаимопомощи. Фрейдисты потеряли всю фактическую предысторию человека и остались, точно с трубами на пожарище, с несколькими элементарными инстинктами, относящимися скорее к безмозглому моллюску, чем к подлинной психологии мыслящего существа. Моя задача, материалиста-диалектика, советского биолога, найти, как из примитивных основ чувств и мышления формируется, становится реальным и материальным все то великое, прекрасное и высокое, что составляет человека и отличает его от чудовищ, придуманных фрейдовской школой. Разве не ясно?

– Допускаю, – сказал, недовольно морщась, художник с бородкой. – Но неужели понятие красоты, особенно красоты человека, его великолепного тела, это только всосанное с молоком матери чувство какой-то правильности устройства пригодности для продолжения рода? Это нечто животноводческое, даже оскорбительное, для женщин в особенности!

– Скажите еще, что оскорбительно быть человеком, потому что имеются кишки, а с ними известные необходимые отправления, и надо есть каждый день, – спокойно и, как показалось Симе, печально ответил Гирин, вызвав смех зала.

– Такое понимание не ново, – продолжал он. – В начале нашего века среди ученых было модно упрекать человека в несовершенстве, а природу, его создавшую, – в глупости. Даже, например, Гельмгольц, изучая человеческий глаз, восклицал: «Какой плохой оптик господь бог! Я бы построил глаз куда лучше!» Увы, великий ученый сказал нелепость только из-за формального образа мышления. С диалектикой природы Гельмгольц не был знаком даже отдаленно, иначе он сумел бы понять, что глаз, отвечая нескольким назначениям, частью совершенно противоположным, как чувствительность к свету и резкость зрения, отличается замечательным равновесием этих противоположностей. У нас, прошедших столь большой путь после Гельмгольца, нет еще приборов, чувствующих всего два-три кванта света, как глаз. А его оптическое несовершенство чудесно исправлено в самом мозгу, опытом зрения. Итак, организм человека построен очень сложно и великолепно, но он – создание материального мира, построенного двойственно, диалектически. Организм и сам состоит из множества противоречий, преодоленных колоссально долгим путем развития. У организма нет никаких возможностей выхода за пределы материального, поэтому все наши чувства, понятия, инстинкты представляют собой реакцию на вполне материальные вещи. Так и с чувством красоты: это отражение очень реального и важного, если оно закрепилось в наследственной, подсознательной памяти поколений и стало одним из устоев нашего мироощущения – никак иначе, ничего другого, иначе мы снова опустимся в стоячую воду идеализма. Вся эволюция животного мира – это миллионы лет накопления зернышко за зернышком целесообразности, то есть красоты. А если так, то основные закономерности чувства прекрасного должны поддаваться научному исследованию. Прежде это было невозможно, теперь время пришло!

– Невероятно трудно! – воскликнул кто-то из задних рядов.

– Конечно, трудно! Все новое и неизвестное трудно. И несомненно, что совместные усилия вас, творцов, собирателей красоты, и ученых скоро приведут к глубокому пониманию прекрасного.

– А зачем? – щуря глаза и чуть ли не потягиваясь, спросила высокая женщина, сидевшая у самого подножия кафедры.

– В самом деле, зачем? – откликнулось сразу несколько голосов. – Сколько твердили, что разум своим вмешательством убивает творческое вдохновение.

– История Моцарта и Сальери, алгеброй гармонию поверить, – презрительно бросил маленький человек с пышной седой шевелюрой.

Сима с тревогой наблюдала за Гириным, испугавшись, что лекция, так сильно ее заинтересовавшая, будет прервана. Но этот могучий, крупнолицый человек, с глазами одновременно пронизывающими и добрыми, бровью не повел.

– Что ж, это хороший пример! Сальери был ученым в своем поиске, и ошибкой его, если мы примем поэтический образ за реальность, было то, что он применил не ту отрасль математики. А так заметим, что гармония уже проверена математикой и машины скоро будут писать симфонии – весьма посредственные, но ведь сколько было посредственности в искусстве всех времен и народов…

Сима заметила, как ярко вспыхнули щеки высокой женщины, принявшей самую ленивую позу.

– Но остается главный вопрос: зачем? Зачем познавать законы природы, мир вокруг себя, – объяснение этого здесь интеллигентной аудитории было бы просто комичным. Но скажу другое: разве вам, художникам, не интересны и не важны причины, по которым одну вещь мы считаем прекрасной, а другую – нет? Разве вам не нужно понять, что же такое критерий красоты, хорошего вкуса, на чем основано эстетическое удовольствие? Разве вам не хочется знать все это именно, чтобы избежать посредственности, личных ошибок, чтобы лучше вооружиться в борьбе за новые, высшие ступени искусства?.. Разве для вас строгая закономерность форм прекрасного кажется узами, а не ключом, открывающим путь к бездонному разнообразию творений природы? – Гирин обвел взглядом зал и чуть не вздрогнул от звенящего волнением голоса Симы:

– Довольно, не теряйте времени, рассказывайте нам об этих законах. Равнодушные пусть уходят или спят…

Последние слова девушки потонули в одобрительном гуле, смехе и аплодисментах. Улыбнулся и Гирин, глянув на Симу. Та смутилась и поспешила укрыться за спинами двух мрачного вида дядей, не пошевелившихся с начала выступления лектора.

– Хорошо! – Голос Гирина неожиданно загремел. – Тогда условимся, что вы меня не перебиваете, каким бы странным вам ни показалось сказанное. А потом я к вашим услугам, спрашивайте, сомневайтесь, критикуйте.

Итак, наш организм может отталкиваться только от чего-то вполне реального, стоять на материальной почве. Вот вы, художники, постоянно сравниваете, скажем, соотносительные длины линий на глаз, а как вы это делаете? – В наступившем молчании Гирин продолжал: – Я задал вопрос не для того, чтобы унизить вас, упрекнуть в незнании и показать свою мудрость. Мало людей представляет себе истинный механизм такого, казалось бы, простого процесса, как сравнение двух линий. Мы поворачиваем наши глаза, пробегая ими сначала по одной линии, потом по другой. Более длинная линия потребует более продолжительного поворота глаз. В мышцах, движущих глаз, накопится больше молочной кислоты – токсина усталости, а это на основании опыта нашего мозга и нервной системы даст впечатление относительно большей длины. Точность тут поразительная, потому что разница в количестве токсина усталости будет ничтожнейшая – буквально чуть ли не в несколько молекул. Но в то же время это совершенно материальная основа, использующая химический процесс работы мышц тела.

Человек из всего мира высших животных отличается наиболее развитым чувством формы, соразмерять и ощущать которую помогают указанные мышцы глаза. Это чувство использовано природой для выполнения важнейшей задачи – взаимного привлечения разных полов. У древнейших наземных позвоночных – пресмыкающихся – и родственных им птиц основным чувством было зрение, острота которого у них иногда поразительна: грифы с высоты видят лежащую на равнине падаль почти за сто километров. Очень зорки крокодилы и даже маленькие ящерицы, вообще все ящерообразные – зауропсиды, как называют их зоологи. И вот пестрота чешуй, перьев, самая причудливая раскраска или тончайшие оттенки цветов составляют у зауропсид сигналы распознавания, отличия и приманки. У птиц, с их более развитым, чем у пресмыкающихся, мозгом, красочный наряд самца зачаровывает самку и покоряет ее. Чем выше интеллект, тем более сильные средства надо применить, чтобы заставить особи разных полов, и главным образом самку, подчиниться требованиям природы. Определенная гамма цветов просто гипнотизирует чувствительное к этому животное.

Пройдем выше по лестнице эволюции. У высших позвоночных – млекопитающих, к которым принадлежим и мы, главным чувством стало обоняние – это ведущее чувство у зверей, хотя и зрение стоит у них довольно высоко в ряду восприятий внешнего мира. Запах – вот главное средство привлечения и очарования разных полов у зверей. Человек, с его более слабым обонянием, возместил недостаток этого чувства предметным, бинокулярным зрением, остро воспринимающим глубину и форму. Сходным зрением обладают многие хищники и обезьяны: чтобы скакать с ветки на ветку на страшной высоте, надо видеть очень точно – так же как и при преследовании добычи. Высокая психическая мощь мозга человека еще больше обострила предметность зрения. Чувство формы стало у нас очень важным ощущением, и это немедленно использовала природа для той же великой задачи продолжения рода. Остро чувствуя форму, кроме цветов, звуков и запахов, мы получили всю гамму ощущений, из которых складывается восприятие красоты. И вот, использовав чувство формы для влечения полов, природа необходимо должна была обеспечить автоматическую правильность выбора, закодировав в форме, красках, звуках и запахах восприятие наиболее совершенного. Тогда предок человека, стоя еще на очень низкой, звериной ступени развития, стал правильно выбирать лучших жен или мужей. Половой отбор стал действовать не только интенсивнее, но и в верном направлении, – словом, все пошло как надо для быстрого восхождения по лестнице исторического развития, все большего совершенствования организма. Потом, когда мы стали мыслить, этот инстинктивный выбор, закодированный так, что он радует нас, и стал чувством красоты, эстетическим наслаждением. А на самом деле это опыт, накопленный в миллионах поколений при определении того, что совершенно, что устроено анатомически правильно, наилучше отвечает своему рабочему, функциональному назначению… Механизм – да! Но в этом механизме длительное историческое развитие заложило программу неизбежного совершенствования, восхождения к лучшему. Вот почему прекрасное имеет столь важное для человека значение.

Решительно все виды чувств, доставляющие нам ощущение красоты, в своей основе имеют важное и благоприятное для нашего организма значение, будь то сочетание звуков, красок или запахов. Что линии, которые мы воспринимаем красивыми, гармоническими, построены по строгим математическим закономерностям, – это уже бесспорно. Дальнейшее же раскрытие тайн красоты зависит от точных физических исследований процессов, совершающихся в нашем организме. Но я не буду отвлекаться на то, что еще должно быть сделано, – это целое море интереснейших и загадочных явлений, – а ограничусь разбором примеров красоты человека, физического совершенства его тела.

– Неужели все так просто – только анатомическая целесообразность? – вырвалось у красивой золотистой блондинки с черными бровями, сидевшей недалеко от кафедры.

– Вы правы, – ответил ей Гирин, – совсем не просто. Это лишь фундаментальные, скелетные основы восприятия, на которых строится вся запутанная гамма нашей психологии и личных вкусов, зависящих уже от индивидуальной структуры, темперамента и опыта. Но надо начинать с этих основ и, найдя в них конец нити, постепенно, осторожно и медленно распутывать весь клубок. В этом без помощи художников обойтись немыслимо.

– Но ведь художники издавна занимались познаванием законов красоты, и я не понимаю, о чем вы говорите, – раздраженно перебил человек с бородкой.

– Что ж, тогда я не сумел ничего объяснить, – с едва заметной насмешкой отозвался Гирин. – Жаль, что я не подчеркнул с самого начала, что за все тысячелетия существования изобразительного искусства не было ни единой действительно научной попытки объяснить чувство красоты. Каноны, измерения, куча немецких псевдонаучных, лжеантропологических книг, жонглирование словами «объемы, соотношения, каноны» у искусствоведов, переводивших язык искусства в рационалистические понятия. Пропорции человеческого тела тысячекратно измерены одним ученым аббатом в семнадцатом веке. Нельзя не склонить голову перед титаническими усилиями понять красоту в Древней Индии, древней и новой Европе, Китае, Японии! Но нельзя и не видеть всей безрезультатности этих попыток, потому что объяснение искали вне человека. Теперь уже совершенно ясно, что ощущения красоты заложены в глубинах нашего существа. Надо идти дальше и установить причинные закономерности, по которым определенные формы, линии, краски отражаются в нашем сознании «красой ненаглядной». И если говорить о человеческой красоте, то никак нельзя отрывать ее от чувства страсти, потому что ее первоначальная цель – это компас в поиске совершенного, наилучшего для продолжения рода? Однако рассмотрение, даже самое поверхностное, великой сложности строения человека увело бы нас далеко. Вернемся к наиболее простому.

Каковы общие отправные точки нашего заключения: человек этот красив? Блестящая, гладкая и плотная кожа, густые волосы, ясные, чистые глаза, яркие губы. Но ведь это прямые показатели общего здоровья, хорошего обмена веществ, отличной жизнедеятельности. Красива прямая осанка, распрямленные плечи, внимательный взгляд, высокая посадка головы – мы называем ее гордой. Это признаки активности, энергии, хорошо развитого и находящегося в постоянном действии или тренировке тела – алертности, как сказали бы физиологи. Недаром актеров, особенно киноактрис, танцовщиц, манекенщиц, – всех, для кого важно их женское или мужское очарование, специально обучают ходить, стоять или сидеть в алертной, мы в просторечии скажем – подтянутой позе. Недаром военные выгодно отличаются от нас, штатских, неспортсменов, своей подтянутостью, быстротой движений. Скажу больше. Обращали ли вы внимание, в каких позах животные – собаки, лошади, кошки – становятся особенно красивы? В моменты высшей алертности, когда животное высоко приподнимается на передних ногах, настораживает уши, напрягает мускулы. Почему? Потому, что в такие моменты наиболее резко выступают признаки активной энергии тела! Неспроста древние греки считали удачными изображения своих богов лишь в том случае, если ваятелю удавался энтазис – то серьезное, внимательное, напряженное выражение – основной признак божества. Вспомните великолепную голову Афины Лемнии – в ней алертность или энтазис может служить образцом для всех остальных скульптур.

Итак, тугая пружина энергии, скрученная нелегкими условиями жизни, в живом теле человека воспринимается нами как прекрасное, привлекает нас и тем самым выполняет поставленную природой задачу соединения наиболее пригодных для борьбы за существование особей, обеспечивая правильный выбор. Таково биологическое значение чувства красоты, игравшего первостепенную роль в диком состоянии человека и продолжающееся в цивилизованной жизни.

Идеально здоровый человек не испытывает потребностей сморкаться или плевать и обладает лишь слабым собственным запахом. Излишне пояснять, какое большое значение имела такая отличная химическая балансировка организма в дикой жизни, когда человека выслеживали хищники или он сам подкрадывался к добыче.

Но это лишь первая ступень красоты, хотя и основная. Пойдем дальше. Что безусловно красиво у человека вне всяких наслоений индивидуальных вкусов, культуры или исключительных расовых отклонений? Скажем, большие глаза и притом широко расставленные, не слишком выпуклые и не чересчур впалые. Чем больше глаза, тем больше поверхность сетчатки, тем лучше зрение. Чем шире расставлены глаза, тем больше стереоскопичность зрения, глубина планов. Насколько ценилась испокон веков широкая расстановка глаз, показывает очень древний миф о красавице, дочери финикийского царя Европе. Ее имя по-древнегречески означает или «широколицая»(«широковзорная») или «широкоглазая».

Положение глаз в глазных впадинах говорит о состоянии окружающих тканей и точности гормональной регулировки организма: очевидно, что среднее их положение во впадинах – наилучшее. Красивы ровные, плотно посаженные зубы, изогнутые правильной дугой, – такая зубная дуга отличается наибольшей механической прочностью при разгрызании твердой растительной пищи или сырого мяса. Красивы длинные ресницы – они лучше защищают глаз. Нам кажутся они изящнее, если изогнуты кверху, – ощущение верно, потому что отогнутые вверх кончики не дают ресницам слипаться или смерзаться.

Анатомическое чутье, заложенное в нас, очень тонко. Подсознательно мы сразу отличаем и воспринимаем как красоту черты, противоположные для равных полов, но никогда не ошибаемся, какому из полов что нужно. Выпуклые, сильно выступающие под кожей мышцы красивы для мужчины, но для женщины мы это не считаем достоинством. Почему? Да потому, что нормально сложенная здоровая женщина всегда имеет более развитый жировой слой, чем мужчина. Это хорошо известно, но так ли уж всем понятно, что это не более как резервный месячный запас пищи на случай внезапного голода, когда женщина вынашивает или кормит ребенка? Попутно заметьте, где на теле женщины располагаются эти подкожные пищевые запасы? В нижней части живота и области вокруг таза – следовательно, эта резервная пища одновременно служит тепловой и противоударной изоляцией для носимого в чреве ребенка. И в то же время этот подкожный слой создает мягкие линии женского тела – самого прекрасного создания природы.

Еще пример. Стройная длинная шея немало прибавляет к красоте женщины, но у мужчины она воспринимается вовсе не так – скорее как нечто слегка болезненное. Шея мужчины должна быть некой средней длины и достаточно толстой для прочной поддержки головы в бою, для несения тяжестей. Женщина по своей древней природе – страж, а ее длинная шея дает большую гибкость, быстроту движений головы, – снова эстетическое чувство совпадает с целесообразностью. Наконец, одна из главных противоположностей полов – широкие бедра прямо безобразны у мужчины и составляют одну из наиболее красивых черт женского тела.

– Это в домостроевское время, старо! Теперь все изменилось, что и доказывает вашу неправоту. Нет вечных канонов красоты! – бесцеремонно перебила женщина с тягучими движениями и словами, та, которая спросила: «Зачем?»

– О-о! Я ожидал подобных возражений. Действительно, в истории человечества было немало периодов, когда здоровые идеалы красоты временно заменялись нездоровыми. Подчеркиваю: я имею в виду только здоровый идеал, канон, называйте его как хотите, – в природе никакого иного быть не могло. Да и во всех культурах в эпоху их наибольшего расцвета и благоденствия идеалом красоты было здоровое, может быть, с нашей современной точки зрения, и чересчур здоровое тело. Таковы, например, женщины, которых породили матриархатные общества Крита и протоиндийской, дравидийской цивилизации, древняя и средневековая Индия. Интересно, что у нас в Европе в Средние века художники, впервые изображавшие обнаженное тело, писали женщин-рахитичек с резко выраженными признаками этой болезни: вытянуто-высоких, узкобедрых, малогрудых, с отвислыми животами и выпуклыми лбами. И не мудрено – им служили моделями запертые в феодальных городах женщины, почти не видевшие солнца, лишенные достаточного количества витаминов в пище. Поредение волос и частое облысение, отодвигание назад границы волос на лбу даже вызвало моду, продержавшуюся более двух столетий. Стараясь походить на самую рахитичную городскую аристократию, женщины выбривали себе волосы надо лбом. Они все одинаковы, эти патологические, трагические фигуры Ев, «святых» Ариадн и богинь пятнадцатого века на картинах Ван-Эйка, Бурдиньона, Ван-Геса, де Лимбурга, Мемлинга, Иеронима Босха, Дюрера, Луки Кранаха, Николая Дейтша и многих других. Ранние итальянцы, вроде Джотто и Беллини, писали своих красавиц в кавычках с таких же моделей, и даже великий Сандро Боттичелли взял моделью своей Венеры типичную горожанку – рахитичную и туберкулезную. Позднее итальянцы обратились к моделям, происходившим из сельских или приморских здоровых местностей, и результаты вам известны лучше, чем мне. Интересно, что печать ослабления здоровья в городских условиях жизни лежит уже на некоторых фигурах позднейших римских фресок – те же, более слабые в солнечном климате следы рахита, нехватки витаминов, отсутствия физической работы.

Насколько глубоко непонимание истинно прекрасного, можно видеть в известном стихотворении Дмитрия Кедрина «Красота»: «Эти гордые лбы винчианских мадонн я встречал не однажды у русских крестьянок…» Загипнотизированный авторитетом великих мастеров Возрождения, наш поэт считает выпуклые, рахитичные лбы «гордыми». Находя их у заморенных работой и голодом русских женщин прошлого, что, в общем-то, вполне естественно для плохих условий жизни, он проводит знак равенства между мадоннами и ими. А по-нашему, врачебному, чем меньше будет таких «мадонн», тем лучше.

В нашем веке начинается возвращение к этим канонам – ярко выраженные рахитички составляют темы живописаний Мюнха, Матисса, Пикассо, Ван-Донгена и иже с ними. Мода современности ведет к признанию красоты в удлиненном, как бы вытянутом теле человека, особенно женщины, – явно городском, хрупком, слабом, не приспособленном к физической работе, успешному деторождению и обладающем малыми резервами сил. И опять появляются «гордые» рахитические лбы, непомерно высокие от отступающих назад жидковатых волос, некрасиво выпуклые, с вогнутой, вдавленной под лоб переносицей. И опять идеальный женский рост в 157–160 сантиметров сменяется «городским» в 170–175, как бы специально для контраста со странами, где у бедно живущих народов «экономный» женский рост в среднем около 150 сантиметров.

– Словом, у вас древние вкусы! – съязвила та же женщина.

– Я не говорю здесь ничего о вкусах и не могу обсуждать, правильны они или нет. Безусловно, появление множества женщин городского, нетренированного облика, не делавших никогда долгой и трудной физической работы, должно оказать влияние на вкусы нашего времени. Разве их можно назвать неправильными для настоящего момента? Однако они будут неправильны с точки зрения наибольшего здоровья, мощи и энергии, на какую, так сказать, рассчитан человек. В связи с этим поговорим еще немного о широких бедрах, не имея в виду их красоту, хотя древние эллины, обращаясь к женщинам, частенько восклицали: «Красуйтесь бедрами!»

Процесс рождения ребенка у человека более труден, чем у животных, и ведет к более резкому различию полов. Налицо крупное противоречие.

Вертикальная походка человека требует максимального сближения головок бедренных костей – этим облегчается бег, равновесие и обеспечивается выносливая ходьба. Но человек рождается с огромной круглой головой, и процесс рождения требует широкого таза с раздвинутыми бедренными суставами. Проклятие Евы, так умело использованное религией, – «в муках будешь рождать детей своих» – существует на самом деле: процесс родов у человека более мучителен и болезнен, чем у животных. В истории развития человека это противоречие возрастало – увеличение мозга требовало расширения таза матери, а вертикальная походка – сужения таза. Разрешением этого противоречия частично явились роднички – незаросшие области на темени ребенка. В момент прохождения через нижнее отверстие таза кости свода черепа ребенка заходят одна на другую, череп сдавливается, и голова приобретает характерную удлиненную форму, впоследствии исправляющуюся. Но мало и этого. Человек рождается абсолютно беспомощным и требует продолжительного кормления материнским молоком, дольше, чем все животные. Из сравнения развития человека и слона – животного, наиболее сходного с ним по долголетию и всем этапам роста, можно думать, что человек родится недоноском и что нормальный срок для беременности у человека должен быть того же порядка, как у слонихи, носящей детеныша 22 месяца. Очевидно, что за такой срок ребенок стал бы значительно больше и его огромная голова обязательно погубила бы мать. И тут пришло на помощь особое биологическое приспособление – возвращение к стадии низших млекопитающих – сумчатых, рождающих недоношенных детенышей. Только у человека вместо сумки – интеллигентность, самоотверженность и нежность матери.

А для того чтобы нанести наименьшие повреждения мозгу ребенка, так же как и для того, чтобы выносить его в наилучшем состоянии, мать должна быть широкобедрой. В то же время спутница жизни дикого человека, много бегающая, носящая подолгу добычу, да и ребят за собой, в процессе отбора становится узкобедрой, часто гибнет при родах, рождает ребят менее жизнеспособных. Живущие в наихудших условиях представители человечества – дикие охотники Австралии, пигмеи, многие лесные племена Южной Америки – могут служить примером. Как только люди стали жить более оседло – еще в пещерах Южной Европы, Северной Африки, Азии, – начался отбор могучих широкобедрых матерей, давших человечеству тех его представителей, которые по праву заслужили название хомо сапиенс – человека мудрого. Это происходило во всех частях света, от Японии до Англии – в удобной для жизни средиземноморской полосе, когда обилие животной и растительной пищи, а также изобретение копья и дротика превратили человека из бездомного бродяги в обитателя крепкого жилья.

Так, в инстинктивном понимании красоты запечатлелось это требование продолжения рода, слившееся, разумеется, с эротическим восприятием подруги, которая сильна и не будет искалечена первыми же родами, которая даст потомство победителей темного необозримого царства зверей, как море – окружавшего наших предков. И что бы там ни говорили законодатели мод и выдумщики всяческих оригинальностей, когда вам, художникам, надо написать образ женщины-обольстительницы, покорительницы мужчин, в серьезном или шутливом, бидструповском, оформлении, – кого же вы рисуете, как не крутобедрую, высокогрудую женщину с осиной талией? Заметим, кстати, что тонкая, гибкая талия есть анатомическая компенсация широких бедер для подвижности и гибкости всего тела.

Для мужчин тонкая талия, увы, противопоказана, если они хотят быть действительно мужчинами, могучими и выносливыми, как древние эллины. Я уже говорил, что тело человека не имеет скелетной компенсации позвоночнику спереди. Поэтому, для того чтобы носить тяжести, поднимать их, быть выносливым (вспомните об особенностях мужского дыхания), на передней поверхности тела, между ребрами и тазом, должна быть толстая и крепкая мышечная стенка, да что там, целая стена, сантиметров в пять толщиной, как на греческих статуях. Не меньшей мощности пластины нужны и на боковых сторонах – косые брюшные мышцы. Тут уж не до гибкой талии, в этом месте мужчина становится шире, чем в бедрах, зато приобретает великую мощь.

А у женщин важнее совсем другие, не поверхностные, а внутренние мышцы, способные в прочной чаше удерживать внутренности при огромной дополнительной нагрузке – ребенке. Помните, все это не для города и даже не для деревни. Создавалось оно в дикой жизни, полной огромного напряжения. Поэтому широкий и крепкий лист поперечной брюшной мышцы стягивает талию глубже косых мышц, до самого лобка, низко поддерживая мышечную чашу живота с помощью еще и пирамидальной мышцы, которая, будучи сильно развита, дает тот плоский живот, о котором мечтают красавицы. Я думаю, что мускульная анатомия вам известна. Упомяну еще, что у хорошо танцующих женщин наиболее сильно развиты средняя и маленькая ягодичные мышцы, а в самой глубине – грушевидная и подвздошно-поясничная. Все они заполняют впадину над вертлугом и дают выпуклую, «амфорную», линию крутых бедер. Можно прибавить развитие самого верхнего конца портняжной мышцы и мышцы, натягивающей широкую фасцию. Если проанализировать мускулатуру превосходно развитых танцовщиц, конькобежек и гимнасток, то мы увидим несколько иное, чем у мужчин, усиление самых верхних частей аддукторов бедренных мышц. Посмотрите на фигуры здоровых, привычных к разнообразному труду деревенских девушек, и вы увидите, что и тут наше эстетическое чувство безошибочно отмечает наивысшую целесообразность.

Вот мы и разобрали вторую главную ступень красоты – гармоническое разрешение, казалось бы, губительных противоречий, разрешение, доведенное до той единственной совершенной возможности, которая, как лезвие бритвы, как острие стрелки, качается между противоположностями. Путь нашего познания прекрасного, поисков его везде и всюду, видимо, лежит через поиски этой тонкой линии, сформировавшейся за долгую историю и означающей совершенство в многостороннем преодолении величайших затруднений существования в природе живого мыслящего существа – человека. Позвольте на этом закончить!

Короткое молчание всего зала, и сначала с последних скамей, затем и отовсюду раздались аплодисменты, зал одобрительно загудел, послышались голоса: «Очень интересно!», «Спасибо, доктор!». Гирин поклонился и, сойдя с кафедры, оказался окруженным плотным кольцом молодежи. Сима, хотевшая подойти к Гирину, была вынуждена стать в стороне и издалека прислушиваться.

Человек с короткой бородкой энергично напирал на Гирина, и только огромный рост выручал его от опасности оказаться затертым возбужденными художниками.

– Давно, вы были в ту пору мальчиком, – почти кричал человек с бородкой, – в Ленинграде был такой профессор – биолог Немилов! Он написал книжку «Биологическая трагедия женщины», доказывая, что рок деторождения так тяготеет над ней, что она никогда не поднимется до мужчины. Нет ли во всех ваших высказываниях некоторого э… э… влияния Немилова?

– Судите сами. Никакой трагедии у женщины я не вижу. Наоборот, во многом мы, мужчины, можем ей позавидовать. Разность полов существует совершенно реально, и с ней нельзя не считаться – вот тут и есть корень всех недоразумений. Не надо требовать от женщины того, чего она не может или что ей вредно, а во всем остальном она вряд ли уступит мужчине в наше время, когда ей открыты сотни профессий, и в том числе наука. Надо объяснять нашей молодежи реальную разницу между женщиной и мужчиной – об этом мы как-то забыли или были принуждены трудностями индустриализации, потом войны.

– Если я правильно вас поняла, – спросила седовласая женщина в больших очках, – эстетическое удовольствие, чувство красоты сильнее от женского тела у мужчины, чем у женщины – от мужского?

– Это правильно, и причина заключается в некотором различии воздействия половых гормонов на психику у мужчин, действующих порывами, импульсно, чрезвычайно обостряя восприятие всего, что связано с полом, следовательно, и красоты. Вопрос еще мало изучен, но, в общем-то, очевидно, что вся гормональная деятельность – вещь очень серьезная для психофизиологической структуры человека, и пренебрегать ею никак нельзя. Могучий половой тормоз – мозг, в природе стимулирующий естественную лень самца и сопротивление самки, у человека уравновешен очень сильной половой системой, еще более усиленной памятью и воображением. Человек обладает таким количеством половых гормонов, какого нет ни у одного животного. Они подавляют естественный протест интеллекта, по-иному поворачивают психическую настройку. Известно, что количество половых гормонов очень важно для энергетического тонуса организма, как, например, насыщение крови кетостеронами. Жизненно необходимо исследовать это и научиться переключать энергию гормонов на другие стороны жизнедеятельности и в то же время не утрачивать всей великой привлекательности и счастья половой любви.

– А вот вопрос, который ставит под сомнение все ваши не лишенные остроумия доводы, – вызывающе сказала художница, все время старавшаяся уязвить Гирина. С уверенностью испытанной обольстительницы она выставила стройную ногу, изящно обутую в босоножку на высокой шпильке. – Женщины всего мира, – продолжала она, – при всех модах и вкусах исправляют вашу премудрую природу обувью на высоких каблуках. И попробуйте отрицать, что это менее красиво, чем ходьба босиком!

– И не попробую, потому что в самом деле красивее, – весело ответил Гирин. – Однако следует понять: почему? Что вы можете сказать, кроме того, что каблуки удлиняют ногу и делают маленькую женщину выше? Но ведь и высокие выглядят лучше на каблуках. Почему же так важно это удлинение ног? Не просто удлинение, а изменение пропорции ноги – вот в чем суть каблука. Удлиняется голень, которая становится значительно длиннее бедра. Такое соотношение голени и бедра есть приспособление к бегу, быстрому, легкому и долгому, то есть успешной охоте. Оно было у древнейших представителей нашего вида кроманьонской расы, оно сейчас есть у некоторых африканских племен. Наше эстетическое восприятие каблука доказывает, что мы происходим от древних бегунов и охотников, обитателей скал, – это подсознательное воспоминание о совершенстве в беге. Добавлю, что каблуки придают вашей ноге крутой подъем. Тут эстетика прямо, а не косвенно сходится с необходимостью высокого подъема для легкой походки и неутомимости. Все обладатели крутых подъемов знают, насколько они экономнее в носке обуви, чем люди с обычной или плосковатой стопой.

– Значит, мы испортились с древних времен? – не унималась длинноногая художница.

– Ничуть, хотя колебания в общих пропорциях у разных народов довольно значительны. Если мы как следует займемся собой, то быстро превратимся в кроманьонцев. Ничего из той наследственности, которую приобрели далекие предки, еще не утрачено. Вот свидетельство тому: как только человек длительное время живет в суровых условиях, но при обилии пищи и здоровом климате, он превращается в высокорослого, с мощной мускулатурой и более длинными ногами. Такими среди населения старой России были староверы, некоторые казаки, поморы. И обратный процесс – неблагоприятные условия жизни, питания, вынашивания и выкармливания детей так же быстро снижают рост и физическую силу и, что очень интересно, приводят к укорачиванию ног, являющемуся компенсацией за утрату части жизненной мощи, без которой длинные ноги не нужны. Затрачивая слишком много энергии на бег, организм быстро сработается и долго не проживет.

– А длинные косы у женщин? – спросил кто-то из-за спины Гирина.

– Уже отмирающее эстетическое ощущение, уходящее потому, что десятки тысячелетий человек пользуется одеждой. Длинные волосы закреплялись в нашем чувстве прекрасного тогда, когда люди в теплую межледниковую эпоху еще не знали одежды. Возможность прикрыть маленького ребенка от ночного холода у своей груди, защитить от непогоды – вот смысл длинных волос и их значение для выбора лучшей матери.

– А почему красивее считается прямой нос? Не все ли равно?

– Прямой нос – прямой ход для вдыхаемого воздуха. Для нас, европейцев, северных людей, характерна высокая переносица и высокое нёбо – воздух проходит в горло по крутой дуге и лучше обогревается. Но все это надо еще исследовать. Действительно ли узкие глаза монголоидов – это приспособление к богатому ультрафиолетовыми лучами свету в горах и высокогорных пустынях? Много есть подобных вопросов, которыми вместо расовой демагогии давно должна бы заниматься антропология. Но функциональной антропологии пока еще нет, и мы можем лишь догадываться, какие важные причины сформировали расовые особенности. Кстати, большинство расовых признаков, отвечающих опять же анатомической функциональной целесообразности, не кажутся нам чуждыми и вызывают в общем те же эстетические ассоциации. Все дело в том, что мы, люди вида сапиенс, безусловные сестры и братья по самому настоящему родству. Всего пятьдесят тысячелетий назад нас была лишь горсточка, и эта горсточка породила все великое разнообразие народов, племен, языков, иногда воображавших себя единственными, избранными представителями рода человеческого.

– А все-таки это страшно, – вдруг сказала красивая блондинка с черными бровями, смотревшая на Гирина, как на злого вестника. – Все наши представления о прекрасном, мечты и создания искусства… и вдруг так просто – для детей, для простой жизни!

– Простая жизнь? Ее нет, мы только по невежеству думаем, что она проста, и постоянно расплачиваемся за это. Очень сложна, трудна и интересна жизнь! Но не понимаю, отчего вам страшно? Оттого, что станет понятно, в чем суть прелести ваших красивых бровей? Брови, назначение которых отводить в сторону пот, стекающий со лба, и не давать ему заливать глаза, должны быть густыми. И при густоте они не должны быть чересчур широкими, чтобы в них не скапливалась грязь, не заводились паразиты. Вот секрет красоты ваших соболиных, узких и густых бровей.

Под необидный смех окружающих блондинка прикрыла лицо рукой. Гирин продолжал:

– Но это лишь грубая основа нашего понимания причинности тех или других эстетических ощущений. А по этой основе миллионы лет будет плестись прелестный узор очарования синих, серых, зеленых и карих глаз, всевозможных оттенков волос, кожи, очертаний губ и всех других мыслимых комбинаций, число которых не меньше количества атомов в Солнечной системе. Так что же вас страшит?

Блондинка умолкла, но тут к Гирину пробился широкоплечий юноша, давно уже не сводивший с него глаз:

– Можно вас попросить рассказать еще какой-нибудь пример противоречия в строении человека… такого, исторически сложившегося?

– Я боюсь задержать присутствующих. Лучше приходите ко мне, и мы побеседуем.

Юноша нервно теребил записную книжку.

– Если можно – сейчас. Я должен рассказать своим ребятам сегодня же…

– Хорошо, – уступил Гирин. – Вертикальное положение тела человека целиком перенесло вес его передней части, ставшей верхней, на позвоночный столб. Позвонки, особенно поясничные, стали нести вертикальную нагрузку, очень сильную при носке и подъеме тяжестей. В результате одно из наиболее характерных заболеваний человека – всякие болезненные изменения в поясничных позвонках, например, так называемый спондилоз, не говоря уже о болях в пояснице и радикулитах, одолевающих почти каждого человека к старости. Интересно, что такими же заболеваниями страдали вымершие саблезубые тигры – они одни могли посочувствовать человеку. У тех беда пришла в результате развития громадных сабельных клыков в верхней челюсти, удары которых, очевидно, давали очень сильную нагрузку на позвоночный столб, в этом случае не вертикальную, а горизонтальную, но действовавшую также по оси позвоночника. И вот среди сотен скелетов саблезубов, раскопанных в асфальтовых лужах Ранчо ла Бреа в Калифорнии, очень многие имеют признаки спондилоза.

– А чем же компенсировалось это противоречие?

– Развитием мышц брюшного пресса, вместе с лестничными межреберными мускулами, дающими дополнительную поддержку туловищу. Наибольшим развитием этих мышц, судя по статуям, отличались древнегреческие атлеты. Вспомним хотя бы лисипповского «Апоксиомена» или особенно поликлетовского «Копьеносца». Человек обязательно должен развивать эти мускулы – они жизненно важны во всех случаях.

– Вряд ли возможно сопоставлять древнего и современного человека, – сказал тот, ученого вида старик, который вспоминал Немилова. – Прежде всего у нас гораздо больше нервного напряжения, стрессов, чем в первобытной жизни. Отсюда нужно думать, что прежние каноны физической силы и выносливости сегодня неприменимы. Нужна крепкая нервная организация – это главное.

– Вы сделали сразу две крупные ошибки. Начну со второй, она проще, – возразил Гирин. – Крепкая нервная организация может быть только на основе полного здоровья, физической крепости и выносливости всего тела. Хилое тело, подвергнутое нервному напряжению, сразу же даст шизоидный комплекс психики. Что касается первобытных людей, живших в постоянной и смертельной опасности, в длительном напряжении охоты и поисков пищи, то их организм выработал способность отдавать сразу огромное количество адреналина для мгновенной форсировки мышечно-двигательной системы. Сильнейшие нервные стрессы, какие случаются у современных людей, кроме войны, всего несколько раз в жизни, заставляли наших предков жить в алертности, напряжении всего тела, расходуя всю пищу, какую только мог потребить организм. Никаких холестериновых накоплений, склероза или инфаркта. Мы унаследовали отличную боевую машину, приспособленную для битв с могучими зверями, и сетуем, что она может своими стрессами погубить наши вялые, не тренированные как надо тела. Я не имею в виду спортивные тренировки – они пока что истощают ресурсы тела. Индийская йога учит накапливать эти ресурсы, но мы еще не взяли ее за образец и не приспособили к нашим нуждам. Вот вам еще пример. Частыми заболеваниями у человека, обязанными не инфекциям и не травмам, являются подагра, отложение солей в суставах, а также образование камней в почках и мочевом пузыре. Это отложение мочевой кислоты, малорастворимого азотистого соединения. В крови почти всех животных, за исключением обезьян и человека, есть особый фермент – уретаза, переводящий мочевую кислоту в растворимую мочевину. Как случилось, что уретаза отсутствует у человека? Можно догадываться, что мочевая кислота, принадлежащая к группе пуринов, к которым относится и кофеин, является стимулятором нервной деятельности. Когда мозг стал ведущим приспособлением в жизни, обезьяне и человеку потребовалось держать нервную систему в постоянной алертности, возбуждении, и это было достигнуто упразднением уретазы. Избыток мочевой кислоты дал необходимую стимуляцию, но за это пришлось расплатиться. Мать-природа ничего не дает своим детям без того, чтобы что-то не взять взамен, – этот важнейший закон мы, защищенные цивилизованными условиями жизни, плохо понимаем.

– Довольно! – Самоуверенный щеголеватый человек не очень вежливо отпихнул в сторону юношу с блокнотом. – Нельзя занимать доктора Гирина так долго. У всех еще много вопросов. Как понимать, доктор, что нам доставляют эстетическое удовольствие абстрактные комбинации линий, форм, красок? В какой мере это связано с восприятиями, о которых вы нам рассказывали?

– Ни в какой. Я взял одну лишь часть нашего чувства прекрасного, отнюдь не пытаясь охватить всю его широту. И я предупредил, что речь будет лишь о восприятии красоты человеческого тела.

– Простите, я запоздал к началу. Но все же, какого вы мнения об абстрактных произведениях искусства? Ведь не будете же вы отрицать их определенное эстетическое воздействие.

– Конечно, не буду. Но мне, подчеркиваю, что я говорю лишь как биолог и психолог, кажется, что сущность воздействия абстрактных вещей в том, что они являются памятными знаками. То есть опорными, отправными точками памяти, какими для нас часто являются запахи.

– Ага, идешь по улице, и вдруг потянет дымком, и сразу целая картина в голове…

– Вы совершенно точно пояснили сущность памятного знака. А знаков может быть великое множество. Часть из них относится к той же подсознательной памяти поколений. Например, вид огня, цвет меда, шум бегущей воды. А еще больше знаков – бессознательных заметок – накапливается опытом индивидуальной жизни, иногда вне анализа с детства.

– Позвольте спросить, – визгливым голосом перебила еще одна художница. – Значит, наше восприятие прекрасного в человеческом теле настроено, так сказать, на молодость. Верно?

– Совершенно верно!

– А что же делать пожилым? – Вопрос прозвучал невпопад, но от всей души.

– Подольше оставаться молодыми, – улыбнулся Гирин. – Для этого у человека есть все возможности. Юность – привилегия не только возраста. Она в крепости и плотности тканей тела. Особенно важна плотная и гладкая кожа. Все это показатели отличного физического состояния превосходно отрегулированного организма, который вполне может сохраниться до старости удивительно молодым. Правильный и строгий режим жизни, тренировка…

– Режим, тренировка! – презрительно крикнула высоконогая. – А где же свобода и отдых? Человек рожден для счастья, а вы ему – режим!

– Разве я? – протестующе возразил Гирин. – В процессе эволюции человек подвергался суровым испытаниям и вышел из них победителем. Но вторая, оборотная, сторона этой победы в том, что его организм рассчитан на испытания и большие нагрузки. Он нуждается в них, и если мы не будем заставлять его работать, даже когда это не требуется городской жизнью, а также не будем устанавливать ему периодами ограничение в пище, неизбежны неполадки и прямые заболевания. Если вы унаследовали от предков, живших здоровой и суровой жизнью, отличный организм, он неизбежно испортится у ваших детей или внуков, коли не заботиться о его нормальной деятельности. А это значит – работа, в том числе и физическая, спорт, пищевой режим. Компенсация за это – красота и здоровье, разве мало? Практически каждый может добиться, чтобы его тело стало красивым, так пластично исправляются наши недостатки, если они еще неглубоки и если мы своевременно позаботимся о них. Пример – перед вами. Оставшись без родителей в Гражданскую войну, я сильно голодал и был порядком заморенным ребенком. А теперь, как видите… – Гирин повел могучими плечами.

Юноша, в очках с толстой черной оправой и сам весь черный и смуглый, ринулся к Гирину из задних рядов.

– Пожалуйста, на минутку! Вы говорили о тонкой границе между двумя противоположными назначениями или процессами и употребили образное сравнение со стрелкой, трепещущей между противоположными знаками. Но ведь тогда математически – это нуль, а красота, как совершенство, тоже математически – нуль. Или, по-другому, красота есть и целесообразность, и жизненная энергия вместе. В ней замкнутая двойственность нуля.

Гирин круто остановился.

– Знаете, это очень глубокая мысль! Право, мне не приходило в голову. Индийские математики, открывшие нуль за много столетий до европейской мысли, считали его абсолютным совершенством, числом, в котором, по их выражению, «двойственность приходит в существование». Красота, как нулевая линия между противоположностями, как линия наиболее верного решения диалектической проблемы, как то, что содержит в себе сразу обе стороны, обе возможности, – очень верная диалектическая формулировка. Вы молодец!

Гирин вытащил маленький блокнот, быстро написал номер телефона, сунул в руку покрасневшему от удовольствия юноше и окончательно повернулся спиной к своим слушателям. Не обращая более ни на кого внимания, он подошел к Симе, и та смутилась, увидев, что общее любопытство перенеслось на нее. Гирин заглянул под опущенные ресницы.

– Если вы не заняты, то пойдемте пешком. Я волнуюсь на выступлениях и теряю зря много нервной энергии.

– А мне иногда казалось, что вы мощны и бесстрастны, как мыслительная машина, – возразила Сима. – Конечно, пойдемте, я свободна целый день.

Улица встретила их дождливым ветром. Сима шла, чуть наклоняя голову и искоса поглядывая на Гирина. Она морщила короткий нос от щекотки дождевых капель, и тогда ее лицо становилось недовольным и лукавым.

Брызги воды поблескивали в густых, круто вьющихся волосах.

– А две ступени красоты не испугали вас? Одна красивая дама… – начал Гирин.

– Заметила. Смотрела на вас, как на Мефистофеля, или по меньшей мере как верующая – на богохульника. Но я испугалась тоже своего незнания. В этом есть что-то устрашающее, как провал.

Гирин рассмеялся, и Сима покраснела.

– Я знаю, что сказала не так. Вам трудно понять, как можно жить так мало понимающей мир и жизнь. И знаете, кого вы мне напомнили? – Сима внезапно сменила свою тихую, почти грустную речь на смешливую интонацию. – Только не будете сердиться?

– Не буду. Только сперва я хочу сказать, что вы не так поняли мой смех. Чувство незнания часто посещает меня, и провалы в образовании мне хорошо знакомы. Да, да, вижу, что не верите, а это так. Ну, на кого я был похож?

– На медведя или кабана, окруженного собаками. Наскакивает одна, молниеносный поворот, клацанье клыков, и псина летит в сторону, вторая – и опять то же.

– Вы любите животных? – смеясь, спросил Гирин. – Вообще или только собак?

– Животных вообще люблю, а собак не всех. Я перестала любить сторожевых псов после фашизма, войны, концлагерей. Это гнусно – злобные псы, травящие, выслеживающие, терзающие людей. Читая об этом или смотря фильмы, я всегда жалела, что человек утратил свою первобытную сноровку, когда ему ничего не стоило разогнать десяток этих мерзких зверей. А что хорошего в свирепых собачищах на некоторых дачах под Москвой? Давящаяся от злобы тварь за забором!

Гирин с любопытством слушал ее энергичную речь. Сима, видимо, когда была очень убежденной, говорила отрывисто.

– Пойдем когда-нибудь в зоопарк. Я люблю бродить там, смотреть на зверей и думать о биологических законах.

– О, пойдемте, обязательно! Жаль, что плохая погода, а то можно бы сейчас. На троллейбус, и через пять остановок – на Кудринской. Вы, кажется, еще мало знаете Москву?

– Чтобы как следует освоиться в Москве, надо несколько лет, если только не стать шофером. Я не могу отвыкнуть от прямоугольной планировки Ленинграда.

Сима задумчиво посмотрела в затуманенную моросящим дождем даль Садовой, забитой ревущими грузовиками.

– Хотите, пойдемте ко мне? Я напою вас чаем и ручаюсь за качество. Моя приемная мать была знатоком, от нее узнала я некие тайны заварки.

– Была? – подчеркнул слово Гирин.

– Она умерла в пятьдесят шестом.

– Сколько же вам было лет тогда?

– Двадцать два. Я – 1934 года рождения.

– Никогда бы не думал! Мне казалось, что сейчас вам двадцать два – двадцать три, а я, как профессионал, ошибаюсь редко.

– Ничего не поделаешь – мне двадцать восемь.

– Вы замужем?

Сима повернула лицо к Гирину своим точным и резким движением.

– Вы начинаете неожиданно для меня спускаться с небес на землю!

– И очень хорошо – в небожители не гожусь. Но все же – почему?

– Замужняя женщина стала бы с вами прогуливаться по улицам, едва познакомившись? Тем более приглашать к чаю?

– Что ж тут такого?

– С моей точки зрения ничего. Потому и приглашаю. Но я одна. А представьте себе мужа, воспитанного по всем правилам мещанских понятий, что никакая дружба между мужчиной и женщиной невозможна, что если идет пара по улице, то только в совершенно определенных случаях. У нас даже в знаменитой песне поется, что бескорыстна мужская дружба. А женская?

– Знаете, это так, – помолчав, согласился Гирин. – Плохой я психолог.

– Психолог-то вы, наверное, хороший, а вот жаль, что ваша наука так мало занимается моралью и этикой.

– Вы опять правы, Сима, даже не знаете, до какой степени. Так как насчет чаю?

– Пойдемте. Я живу близко отсюда – вон тот переулок направо.

Они шли молча весь оставшийся путь, время от времени встречаясь глазами. И каждый раз теплый толчок в сердце подтверждал Гирину, как хорошо, что в еще чужом огромном городе живет эта удивительная девушка и ему посчастливилось встретить ее. Удивительная? Казалось бы, ничего необычайного не было в Симе. Величина ее серых глаз? Но ведь не так уж мало большеглазых, хотя такие, как Сима, редкость. Прекрасная фигура? Пожалуй, поклонники моды ее бы забраковали. Комбинация черных волос, серых глаз и очень гладкой, смуглой кожи? Нет, не то… Может быть, самое удивительное и есть эта сумма неброских черт, в целом куда более прекрасная, чем самая эффектная внешность… «Нечего сказать, – внутренне улыбнулся Гирин, – ясное у меня мышление. «Неуловимое совершенство»; вот, может быть, верное определение Симы. Нет, неверно, оно не неуловимое, а очевидное настолько, что, кажется, нет мужчины, да и женщины, которые не провожали бы Симу несколько озадаченным взглядом, сначала не заметив в девушке ничего особенного. Да-а, теоретик красоты запутался. О, нашел! Математическое выражение, то самое, о котором говорил молодой математик, – «диалектическая двусторонняя гармония, нуль-линия». Сима и «нуль» – это показалось Гирину комичным, и он расплылся в улыбке.

– Что-нибудь вспомнили? – спросила Сима.

– Думал о вас, о привлекательности вообще и вашей в частности. Вашему античному лицу идет решительно все – любая прическа, любая шляпа, кепка. Благодарите за этот дар природу и одевайте что угодно, – сказал Гирин.

– Вы находите, что у меня каменная физиономия греческой статуи? – поморщилась Сима.

– Не может быть худшего заблуждения! – свирепо возразил Гирин. – Я имею в виду древний средиземноморский тип: правильные мелкие черты, твердый очерк подбородка, большое расстояние от глаз до высоких и маленьких ушей, короче, именно ваше лицо. Этот тип впоследствии был изменен на крупные черты, от примеси переднеазиатских и кавказских народностей, но и сейчас нередко проступает, чаще всего в Средиземноморье.

– Какая же привлекательность, если смешно?

– Смешон я, а не привлекательность.

Сима пожала плечами, показав одним этим жестом и непонимание, и легкую насмешливость. Они подошли к старому небольшому особняку с мезонином, стоявшему в тесном дворике с несколькими чахлыми деревцами. Красно-коричневая окраска облезла, местами осыпалась и штукатурка, показывая полусгнившую косую решетку дранки. Маленький дом, вероятно обреченный в недалеком будущем на снос, был не в чести у жилищного хозяйства.

– Ко мне сюда, – смущенно сказала Сима, направляясь к наружной железной лестнице, ведущей на обращенную во двор часть мезонина. Она открыла ключом обитую черной клеенкой дверь.

– Дом неказист, зато я практически живу в отдельной квартире. Снимайте пальто тут. – Сима зажгла свет, и Гирин увидел себя в передней величиной со шкаф. «Практически отдельная квартира» была комнатой под самой крышей. Часть комнаты отделили и превратили в крошечную кухню с отгороженным в углу душем. И все же, по теперешним московским нормам, Сима жила просторно, комната ее была больше гиринской.

Сима усадила гостя на диван и скрылась в кухне. Гирин с любопытством осмотрелся. Ничто так не раскрывает характер человека, как его жилье. Широкая тахта, тяжелый столик из старого темного дуба, жесткий ковер на полу – все было порядком потерто и безукоризненно чисто. Чистота приятно поразила Гирина, потому что, судя по пятнам на потолке от протекающей крыши, комнату нелегко было держать в таком блестящем порядке.

Широкое зеркало в свободном конце жилища и привинченный там же к стене круглый стержень озадачили было Гирина, пока он не вспомнил о художественной гимнастике. Единственной ценной вещью было пианино, раскрытое, с нотами на подставке. На стенах висели две репродукции в простых рамах: одна с акварели Борисова-Мусатова, другая – «Звенигород» Рериха.

Неприкрытая бедность и простота обстановки почему-то тронули Гирина, который сам был спартанцем в отношении вещей. Он встал и, подойдя к пианино, принялся разглядывать ноты. «Элегия» Рахманинова – нежная, звенящая вещь. Незаметно для себя Гирин стал перебирать клавиши. Посыпались пригоршни высоких нот, понижаясь и затихая.

Почувствовав появление Симы, Гирин обернулся. Девушка смотрела на него с радостным удивлением. Ее глаза потемнели и стали еще огромнее. «Как принцесса с Марса», – подумал Гирин и сказал:

– Я больше всего люблю Рахманинова.

– Это не мое, это Риты, – ответила Сима. – Она готовит выступление. «Элегия» хорошо подходит к ее плавным и как бы вьющимся движениям своей напевностью и разливом звуков.

– Рита ваша подруга! О, как я сразу не понял – Рита Андреева! Я давно знаю ее – вернее, ее отца.

– Вот как? Она моя лучшая приятельница, близкий друг.

– Действительно, мир узок. А какая музыка выбрана вами для себя?

– Адажио из балета «Эгле, королева ужей».

– Никогда не видел и не слыхал.

– Это новая вещь литовского композитора Бальсиса. Хотите, сыграю, но только потом, чай остынет. Садитесь вон туда. Мне кажется, что вы должны любить крепкий чай?

– Угадали, хоть это и не типично для непутешественника.

– Но вы же воевали? Разве это не путешествие?

– И снова вы правы.

– Вы говорите так, будто скрываете удивление. Почему бы мне не делать логических умозаключений?

«В самом деле, – подумал Гирин, – почему бы Симе и не делать их?»

Сима налила чай в пестрые чашки и присела на тахту около стула Гирина. Именно присела, хотя Сима и сидела в свободной и спокойной позе, Гирину казалось, что она вот-вот встанет, легко, быстро и резко. Это-то впечатление скрытой готовности, силы и внимания поразило Гирина в первый же момент встречи.

– Положите на полку, пожалуйста, вам будет свободнее на столе, – Сима подала ему две маленькие книжки в белой бумажной обложке.

Около Гирина в углу высилась полка из некрашеного дерева, заполненная множеством книг. Уголком глаза заглянув туда, Гирин отметил: «Ни одного полного собрания сочинений». Он взял книжки, показавшиеся знакомыми, и вдруг воскликнул:

– Шкапская, вы ее любите?

– Очень. А вы разве тоже? Странно…

– Почему?

– Стихи ее женские, и многим они кажутся, как бы сказать…

– Знаю. Воспеванием примитивных, чуть ли не животных чувств. Как и всякое враждебное мнение, это утрировано. Мы автоматически утрируем то, что нам не нравится, но мало кто это понимает. Иначе меньше было бы внимания тому худому, что говорят про людей. Не знаю, замечали ли вы, что плохое мнение всегда представляется нам весомее хорошего, хотя бы к тому не было ни малейшего основания. В основе этого лежит тот же психологический эффект, который заставляет нас пугаться неожиданного звука: опасение и настороженность зверя в диком мире или индивидуалиста-собственника в цивилизованном.

– Как интересно, Иван Родионович! Вы объясняете мне то, что я инстинктивно, или называйте это женской интуицией, сама чувствую.

– Женская интуиция и есть инстинктивная оценка мудростью опыта прошлых поколений, потому что у женщины ее больше, чем у мужчины. Это тоже понятно почему – она отвечает за двоих. Но вернемся к Шкапской. Я бы сказал, она отличается научно верным изображением связи поколений, отражения прошлого в настоящем. Как это у нее:

Долгая, трудная, тяжкая лестница,Многое множество, тьмущая тьма!Вся я из вас, не уйдешь, не открестишься, —Крепкая сложена плотью тюрьма…

– Одно из лучших, – обрадовалась Сима. – Но мне больше нравится гордое, помните:

Но каждое дитя, что в нас под сердцем дышит,Стать может голосом и судною трубой!

– Сознание всемогущества матери для будущего. Что ж, скоро оно придет, когда женщина познает свою настоящую силу, и все женщины будут ведьмами.

– Что вы говорите! – рассмеялась Сима, и Гирин снова залюбовался удивительной правильностью ее зубов.

– Я не шучу. Слово «ведьма» происходит от «ведать» – знать и обозначало женщину, знающую больше других, да еще вооруженную чисто женской интуицией. Ведовство – понимание скрытых чувств и мотивов поступков у людей, качество, вызванное тесной и многогранной связью с природой. Это вовсе не злое и безумное начало в женщине, а проницательность. Наши предки изменили это понимание благодаря влиянию Запада в Средневековье и христианской религии, взявшей у еврейской дикое, я сказал бы – безумное, расщепление мира на небо и ад и поместившей женщину на адской стороне! А я всегда готов, образно говоря, поднять бокал за ведьм, проницательных, веселых, сильных духом женщин, равноценных мужчинам!

Сима положила свою теплую, сухую руку на пальцы Гирина:

– Как это хорошо! Вы даже не знаете как!.. – Она вдруг насторожилась и поднялась с тахты, ловко минуя угол стола.

Гирин тоже услышал быстрые шаги, скорее бег по лестнице. Сима открыла дверь, раздался звонкий поцелуй. Впереди хозяйки в комнату с уверенностью завсегдатая ворвалась высокая рыжеватая девушка. Увидев гостя, она остановилась от неожиданности.

– Ой, как же так, Иван Родионович? Вы – и вдруг здесь, у Симы. Почему?

– Рита, что ты говоришь? – возмутилась Сима. – По-твоему, получается…

– Ничего не получается, и я, конечно, дура! Просто я давно знаю Ивана Родионовича, и мне папа много рассказывал про него. И вдруг вы… – она смешливо воззрилась на Гирина, – здесь, у моей Симы. Хи! Хи! Ну не сердись же ты на меня, не прядай ушками. Я-то бежала повозмущаться вместе с моим халифом. Мы ездили всей группой помогать на стройку, и я там разругалась вдрызг. До сих пор вся киплю!

– Сначала сядь. Хочешь чаю?

– Ужас как хочу. Но я вам помешала. – Девушка схватила чайник и выбежала на кухню. Гирин посмотрел на часы.

– Вы торопитесь? – Отзвук разочарования мелькнул в вопросе Симы, обрадовав Гирина.

– За сколько времени можно отсюда добраться до Ленинского проспекта?

– Куда именно? Ленинский проспект очень длинен.

– Третья улица Строителей.

– Пожалуй, не меньше чем минут за сорок.

– Тогда есть еще двадцать минут. Вы обещали мне сыграть «Эгле, королеву ужей».

– Почему она вас заинтересовала?

– Хочется узнать, что вы подобрали для будущего выступления.

Сима послушно села за пианино, развернула ноты. Она играла хорошо, во всяком случае, для дилетантского понимания Гирина. И сама вещь, неровная, с перебивами мелодии, врывающимися резкими ритмами и печальными певучими отступлениями, очень понравилась ему. Рита, стараясь не шуметь, забралась на тахту и пила чай чашку за чашкой. Оборвалась высокая нота, и Сима повернулась к Гирину на винтовом стуле. Тот похвалил адажио.

– А я думала, вам не понравится, – сказала с дивана Рита. – Эта вещь современная. Вам должны нравиться больше классические вещи, как большинству людей вашего поколения.

Сима за спиной Гирина покачала головой. Но тот рассмеялся, как и прежде, от всей души.

– Вряд ли вы слыхали испанскую поговорку: «Мужчины только притворяются, что любят сухое вино, тонких девушек и музыку Хиндемита». На деле все они предпочитают сладкие вина, полных женщин и музыку Чайковского.

– Действительно, не знала! – фыркнула Рита. – Вы меня озадачили.

– Я сам себя озадачил. Кроме шуток, я очень люблю Чайковского и вообще музыку мелодическую, широкую, напевную, но и ритмическую, смелую тоже. Всегда я считал себя скучным академистом. А на деле оказалось: когда я встречался с хорошим, как принято сейчас выражаться, «модерном», меня всегда тянуло в эту сторону, будь то музыка, живопись, скульптура. Но многие понимают модернизм не так. Под этим словом вместо широкого понятия современности в искусстве нередко подставляют мелкотравчатое фокусничанье во всем: живописи, архитектуре, поэзии. Даже в науку проникают эти струйки убогого самоограничения, попытки с помощью трюка привлечь к себе внимание и тем «пробиться». А ведь фокусничанье было во все времена, только от древности история, естественно, не сохранила этот хлам. В нашем веке прошло несколько волн таких лжемодернизмов с выдумками не хуже, чем сейчас.

– Я понимаю, – сказала Сима.

– Это хорошо, – заявила Рита. – Значит, вам понравится и Сима. Мы с ней две противоположности. И она как раз такая вот четкая, быстрая, вся ритмическая насквозь. Потому и выбрала это адажио. А что вы любите в книгах? Не ваших ученых, а в романах, рассказах?

– Тут я полностью старомоден и не выношу гнильцы, привлекающей любителей дичи с тухлятинкой, заплесневелого сыра, порченых людей и некрасивых поступков. Для меня любое произведение искусства, будь то книга, фильм или живопись, не существует, если в нем нет глубоко прочувствованной природы, красивых женщин и доблестных мужчин…

– И зло обязательно наказано, – радостно захлопала в ладоши Сима, – и добро торжествует! Простите, Иван Родионович, – спохватилась девушка, – мы все говорим, а вам – пора.

– Очень хотел бы остаться, но ждет больной. К больному нельзя опаздывать – такова старая врачебная этика.

– Разве вы практикуете, лечите? – спросила Сима, провожая Гирина в свою шкафообразную переднюю.

– О нет! Без того не хватает времени на исследования. И все же приходится, меня передают по эстафете от одного тяжелобольного к другому. Дело в том, что у меня есть способность к диагностике. А когда мы увидимся?

– Если хотите – завтра. У меня нет телефона, но я могу позвонить. Назначайте время.

На следующий день Гирин опускался по полутемной лестнице в цокольный этаж института с отчетливым ощущением чего-то приятного, что совершится сегодня. Ожидание это не относилось к монотонной череде опытов. Не предстояло никакой интересной научной дискуссии, очередные «жертвы», как называл испытуемых Сергей, могли посетить лабораторию только на будущей неделе. Уже два дня назад он отпустил Верочку для какого-то зачета, а сегодня они с Сергеем приберутся, и… он ждал звонка Симы.

И звонок последовал не вечером, как думал Гирин, а едва он успел приоткрыть тяжелую дверь лаборатории. Голос Симы был неровен, как от сдерживаемого нетерпения. Она очень серьезно спросила Гирина, насколько важны его занятия на этой неделе, и, получив ответ, сказала:

– Сегодня четверг. Могли бы вы освободиться на пятницу и субботу? Поехать со мной?

– Хоть на край света! – пошутил Гирин, но Сима не приняла шутки.

– Я так и знала, поеду одна.

– Ничего вы не знали, – энергично возразил Гирин. – Я в самом деле могу освободить себе два дня и еще воскресенье. Куда и когда ехать?

– Самолет летит ночью, и я сейчас поеду брать билеты. Люблю ездить, летать, плавать ночью, когда все загадочно, необычно и обещающе.

– Однако все же…

– Все же нам надо увидеться, и я буду ждать вас против вашего переулка, у памятника. Вы кончаете в пять, – обычным для нее полувопросом, полуутверждением закончила Сима и повесила трубку.

Гирин, озадаченный и обрадованный, мог только благодарить судьбу за то, что приглашение Симы совпало с некоторым застоем в работе. И к пяти часам он стоял у памятника, отыскивая среди сидевших на скамьях людей черное пальто Симы.

– А вы рыцарь, Иван Родионович, – нежно сказала позади него Сима, – и это тоже хорошо, как ваш мысленный тост за ведьм. Но боюсь, что вам предстоит еще одно испытание. – И она рассказала Гирину, что вчера они с Ритой проверили свои четыре лотерейных билета. Выяснилось, что Сима выиграла какой-то ковер стоимостью в сто двадцать рублей. – Судите сами, на что мне ковер, – со смехом рассказывала Сима, а Гирин откровенно любовался ее возбужденно блестевшими глазами на зарумянившемся лице. – И тут меня осенило, – продолжала Сима, еще больше краснея, – это не вещь, а нечаянные деньги, и я могу их потратить на мечту. На свиданье с морем, у которого я была лет шесть назад, во время соревнований по дальности плавания. Теперь техника позволяет слетать в Крым быстрее, чем съездить на Истру. Мне будет громадная радость, и почему-то, – Сима опустила взгляд и договорила на одном дыхании, – мне подумалось, что вам тоже было бы приятно съездить и… так захотелось, чтобы вы побывали у моря вместе со мной. Вот! – И она в упор взглянула на Гирина широко открытыми глазами, в которых он прочитал такую детскую наивную надежду, что созревший в душе мужской отказ замер у него на губах.

И еще он увидел в Симе поразительную беззащитность, главное несчастие тонкой и нежной души, и тут же дал себе клятву никогда не ранить это уже дорогое ему существо с гибким, сильным телом женщины и душой мечтательницы девушки, покорявшей единорога в готических легендах.

– Вы поедете, о-о, хороший, а я так боялась!

– Что я откажусь из-за того, что вы платите за билеты? И то, я ведь собирался! – признался Гирин.

– Нет, не то, что наша поездка не состоялась бы. Другое!

– Ошибиться во мне?

– Да! – шепнула Сима, сияя, и протянула Гирину обе руки.

Так Гирин впервые в жизни попал в весенний Крым. Три дня мелькнули с быстротой киноленты и в то же время были так насыщены впечатлениями, что четко врезались в память всех пяти чувств. От удобного кресла рядом с Симой в слабо освещенном самолете началось то глубокое совместное уединение в природе, какое придало волшебный характер всему путешествию. Ни Сима, ни Гирин не рассказывали друг другу о себе, ни о чем не расспрашивали, радуясь теплой крымской земле, горам и морю, весеннему, тугому от свежести воздуху.

Первый день они провели на склонах Ай-Петри, в колоннаде сосен и цветущих ярко-лиловых кустарников, под мелодичный шум ветра и маленьких водопадов, как бы настраиваясь на тот музыкальный лад ощущений, какой получает каждый человек на земле Крыма, Греции, Средиземноморья, понимающий свое древнее родство с этими сухими скалистыми берегами теплого моря.

Затем Сима повезла Гирина в Судак, где километрах в двух за генуэзской крепостью, на совершенно пустынном склоне берега рос ее «персональный» сад – кем-то давно посаженный арчовый лес. От леска широкая поляна с правильно расставленными, действительно как в саду, кустами можжевельника сбегала к крошечной бухточке с удивительно прозрачной водой, такой же зелено-голубой, как в бухте у Нового Света. Сима, конечно, не выдержала соблазна и выкупалась, а потом, разогреваясь, показала Гирину целое представление по вольной программе гимнастики.

Последний день промелькнул в Никитском саду. Вдоволь налюбовавшись кедрами и деодарами, простиравшими широкие пологи темных ветвей, «священными» гинкго и южными длинноиглыми соснами, они уселись под сенью исполинских платанов на скамью около каскада маленьких прудов. Вода, уже пущенная в каскад, плескалась, переливаясь миниатюрными водопадами, а за спиной звонко шелестела прошлогодняя, не потерявшая величия пампасская трава. Сима, притихшая и задумчивая, почти печальная, читала на память Гирину стихи Цветаевой.

Гирин уже знал, что Сима полна любви к русской старине, искусству и обычаям. К русской природе, русским местам, таким, как их изобразили великие художники Рерих, Васнецов, Нестеров: плакучие березы, громадные ели, стерегущие тайну сказочного леса, заколдованные болота со стелющимся голубым туманом и серебряным блеском месяца на зеркалах неподвижной воды. Степные дороги и волнующиеся поля, курганы и одинокие глыбы гранита или столбы древних памятников. Через эти теперь навсегда изменившиеся ландшафты чувствуется связь с прошлыми поколениями наших предков и тайнами собственной души. Гирин взрослел в такое время, когда чересчур старательно искореняли все старорусское из благих, но глупо выполняемых намерений изъять шовинистический и религиозный оттенок из вновь создаваемой советской культуры. Гирин был равнодушен к Древней Руси, но сейчас под влиянием Симы к нему пришло хорошее чувство интереса к русской старине и единства с жизнью своих предков.

Прежде Гирин не любил и не понимал поэзии Цветаевой, но Сима открыла в ее великолепных стихах глубокую реку русских чувств, накрепко связанных с нашей историей и землей.

Под аккомпанемент первобытных звуков льющейся воды, шелестящей травы и отдаленного плеска моря, в прозрачных, как газовая ткань, весенних сумерках, она читала ему «Переулочки» – поэму о колдовской девке Маринке, жившей в переулочках древнего Киева. Молодец Добрыня едет в Киев, и мать не велит ему видеться с этой девушкой, потому что она превращает добрых молодцев в туров. Конечно, Добрыня первым делом разыскивает Маринку. Той нравится Добрыня, и начинается заклятие. Сперва чарами природы, потом телом прекрасным, потом ликом девичьим… Мороком стелется, вьется вокруг него колдовство, и вот только две души – ее и его – остаются наедине, заглядывая в неизмеримую глубину себя. Сгущается морок, и, наконец, удар копытом, скок, и от ворот по тонкому свежему снегу турий след.

Сима читала поэму, склоняясь все ближе к Гирину, и тот видел, как озорные огоньки все чаще загораются в ее потемневших глазах. Она входила в роль ведьмы, дразняще изгибая тело и приближая лицо к лицу Гирина, точно и в самом деле заглядывая в глубины его души.

– Море, деревья, трава и мы, – сказала Сима низко и глухо, каким-то чужим голосом.

Гирин поддался колдовской силе, исходившей от девушки, ее близкому горячему дыханию, упорному взгляду. Забыв об осторожности, он приказал Симе подчиниться. Девушка, сникнув и опустив ресницы, припала к его груди. Гирин схватил ее, крепко прижал к себе и поцеловал в губы. По телу Симы волной прошла судорога, оно стало твердым, точно дерево, но Гирин уже опомнился и отпустил девушку. Она вскочила, залитая румянцем смущения, поднесла пальцы к вискам и села, опустив голову, подальше от Гирина.

– Ох, как глупо все получилось, – с усилием произнесла Сима, – я не понимаю, как это вышло. Ой, как нехорошо!

– Что ж тут плохого, – улыбнулся Гирин, – мне кажется, что все очень хорошо! Лучше быть не может!

– Вы ничего не поняли! – с возмущением воскликнула Сима. – Так нельзя, ведь я еще не пришла совсем. Захотелось созорничать, и вместо того, как будто мою волю смяло, и я стала покорной, как… раба. Так мечтает Рита, а я… я не могу.

– Простите меня, Сима, – серьезно и печально сказал Гирин, беря руки девушки, – когда-нибудь вы поймете, что здесь виноват и я. Забудем это. Считайте, что ничего не случилось!

Сима слабо улыбнулась, но весь путь до Симферополя держалась слегка отчужденно, часто задумываясь. Только в самолете былая доверчивость вернулась к ней, и она сладко дремала на плече Гирина, а тот сидел недвижный, как изваяние, опасаясь нарушить драгоценное чувство близости своей спутницы.

Внезапно он понял, насколько психологически верна поэма «Переулочки». Ступень за ступенью, отрываясь от элементарных чувств, восходит сознание ко все более широкому восприятию красоты.

«Отлично, – решил Гирин, – вот и заглавие для реферата лекции, который хотят опубликовать художники: «Две ступени к прекрасному».

<p>Глава 6</p> <p>Тени изуверов</p>

Гирин встретил Симу на широких ступенях Библиотеки имени Ленина, и они вместе направились в Музей книги. Там не было особой средневековой комнаты – «кабинета Фауста» с готическими сводами, узким окном и тяжелой мрачной мебелью, какая поражает посетителей Ленинградской публичной библиотеки. Но и вполне современное помещение казалось угрюмым от громадных книг в толстых кожаных переплетах, хранящих следы железной оправы от эпох, когда книги приковывались тяжелыми цепями. Сима вся подтянулась и шла, осторожно ступая, будто опасаясь западни. Они вполголоса приветствовали знакомого Гирина – хранителя средневековых инкунабул. Тот подвел их к отдельному столу, на котором лежала порядочно потрепанная книга толщиной более полуметра, в гладком переплете из побелевшей кожи.

– Он? – односложно спросил Гирин.

– Он, «Молот». Издание примерно пятое, конец пятнадцатого века.

– Сколько же изданий насчитывает эта проклятая книга?

– Двадцать девять, последнее в 1669 году, первое в 1487-м. Неслыханное количество для тех невежественных веков!

Гирин хмыкнул неопределенно и угрюмо. Хранитель книг сделал приглашающий жест и удалился. Гирин медленно подошел к столу, глядя на книгу, и стоял перед ней так долго, как будто забыл обо всем в мире. Сима с любопытством наблюдала, как изменилось доброе лицо, уже становившееся для нее близким. Оно стало жестким, суровым, а сузившиеся, холодные глаза, казалось, принадлежали безжалостной мыслящей машине. Сима подумала, что таким должен быть Иван Родионович в часы неудач или поражений, неизбежно сопровождающих настоящую творческую деятельность.

Не оборачиваясь к своей спутнице, Гирин молча раскрыл толстый кожаный переплет. Сима увидела крупные, видимо рисованные, буквы заглавного листа, сохранившие свою грубую четкость. Латинские слова в готической прописи были совершенно непонятны Симе, и она перевела вопрошающий взгляд на Гирина. Беглая гримаса отвращения исказила его хорошо очерченные губы, неслышно читавшие заглавие загадочной книги. Он очнулся, только когда она коснулась его руки.

Лежавшее перед ним чудовище вызывало гнев и боль, породившие, в свою очередь, яростную скачку мыслей. Гирин увидел страшный мир европейского позднего Средневековья, словно отрезанный от всей просторной и прекрасной земли, тонувшей во мгле отравленного злобой, страхом, подозрениями религиозного тумана. Тесные города, где в ужасной скученности и грязи жило стиснутое крепостными стенами рахитичное население, променявшее чистый воздух полей на нездоровую безопасность. Но в полях обитатели небольших деревень тоже жили под вечным страхом грабежей, внезапных поборов, голода от частых неурожаев. Запуганные люди находились в жестоких клещах военных феодалов и отцов церкви, более мстительных, изворотливых и дальновидных, чем владетельные сеньоры. Непрерывные угрозы всяческих кар за непослушание и вольнодумство сыпались от власти светской и духовной на головы, склонявшиеся в покорности. Ужасные муки ада, придуманные больным воображением, сонмы чертей и злых духов незримо витали над психикой легковерных и невежественных народов, давя ее неснимаемым бременем.

Как психологу, Гирину была совершенно ясна неизбежность возникновения массовых психических заболеваний. Деспотизм воспитания семьи и церкви превращал детей в фанатиков-параноиков. Плохая, нищая жизнь в условиях постоянного запугивания вызывала истерические психозы, то есть расщепление сознания и подсознания, когда человек в моменты подавления сознательного в психике мог совершать самые нелепые поступки, воображать себя кем угодно, приобретал нечувствительность к боли, был одержим галлюцинациями. Необыкновенное число паралитиков было среди мужчин. Психические параличи, подобные болезни матери Анны, были попыткой бессознательного спасения от окружающей гнусной обстановки. Но еще тяжелее была участь женщин. Вообще более склонные к истерии, чем мужчины, вследствие неснимаемой ответственности за детей, за семью, женщины еще больше страдали от плохих условий жизни. Беспощадная мстительность бога и церкви, невозможность избежать греха в бедности давили на и без того угнетенную психику, нарушая нормальное равновесие и взаимодействие между сознательной и подсознательной сторонами мышления.

Заболевания разными формами истерии неминуемо вели несчастных женщин к гибели. Церковь и темная верующая масса всегда считали женщину существом низшим, греховным и опасным – прямое наследие древнееврейской религии с ее учением о первородном грехе и проклятии Евы. Кострами и пытками церковь пыталась искоренить ею же самой порожденную болезнь. Чем страшнее действовала инквизиция, тем больше множились массовые психозы, рос страх перед ведьмами в мутной атмосфере чудовищных слухов, сплетен и доносов. Перед мысленным взором Гирина пронеслись солнечные берега Эллады – мира, преклонявшегося перед красотой женщин, огромная и далекая Азия с ее культом женщины-матери… и все застлал смрад костров Европы. Чем умнее и красивее была женщина, тем больше было у нее шансов погибнуть в страшных церковных застенках, ибо красота и ум всегда привлекают внимание, всегда выделяются и падают жертвой злобы, вызываемой ими в низких душах доносчиков и палачей…

Гирин провел рукой по лбу и увидел встревоженное милое лицо Симы.

– Что с вами? – спросила она.

– Простите меня, Сима, – выпрямился Гирин. – Слишком велика моя ненависть к этому позору человечества, и я никак не могу подняться на высоту спокойного и мудрого исследования прошедших времен. Мне кажется, что я сам становлюсь участником злодеяний и несу за них ответ. Так вот, книга, лежащая перед нами, – это чудовище, замучившее несметное число людей, главным образом женщин. Мне противно трогать ее страницы, с них, кажется, и сейчас капает кровь. Это «Молот ведьм» – «Маллеус малефикарум», сочиненный двумя ученейшими монахами средневековой Германии – Шпренгером и Инститором. Руководство, как находить ведьм, пытать их и добиваться признания.

– Это вы хотели показать мне? Зачем?

– Чтобы вы острее почувствовали страстную, от всей души убежденность в собственной правоте, в верности своих суждений, ту убежденность, которая составляет силу интеллигентного человека и которой часто не хватает вам, женщинам. Устроенная мужчинами культура даже в своих высших формах кое в чем грешит… даже теперь!

– Оправданием сильного пола и осуждением слабого?

– Да, в самых общих чертах. Но начало этого лежит глубоко, тому доказательство «Молот».

– Неужели он только касался женщин? А колдуны?

– Находились в числе несравненно меньшем. Самое название книги «Маллеус малефикарум» говорит об этом. – Гирин начал читать по-латыни, и звучные четкие слова казались ударами молотка. – «Маллеус малефикарум: консэквэнтер хэрэзис децэнда эст нон малефикорум сэд малефикарум ут а поциори фиат деноминацио». «Молот злодеек, поскольку эта ересь не злодеев, а злодеек, потому так и названо!» – Гирин перевернул несколько страниц и продолжал, уже прямо переводя с латыни: – «Если бы не женская извращенность, мир был бы свободен от множества опасностей. Женщины далеко превосходят мужчин в суеверии, мстительности, тщеславии, лживости, страстности и ненасытной чувственности. Женщина по внутреннему своему ничтожеству всегда слабее в вере, чем мужчина. Потому гораздо легче от веры и отрекается, на чем стоит вся секта ведьм…» Ну, здесь половина страниц занята перечислением гнусностей женского пола, взятых у древнехристианских писателей, вроде Иеронима, Лактанция, Иоанна Златоуста. Даже у древнегреческих, вроде больного истерией Сократа. Хватит, пожалуй?

– Но что же дальше? – воскликнула Сима. – Не в одной же только глупой брани по адресу женщин ужас этой книги?

– Конечно, нет! Это все, так сказать, подготовка для того, чтобы ожесточить сердце судей-мужчин.

– И?..

– Дальше следуют прямые указания. Вот. – И Гирин открыл особенно потертую страницу: – «Необыкновенность и таинственность этих совершенно исключительных дел ведут к беспомощности обычной судебной процедуры. Уликами являются или собственное признание, или показания соучастников. Принцип «хэретикус хэретикум аккузат» – «еретик обвиняет еретика» – должен быть положен в основу. Опыт показывает, что признания и имена сообщников добываются лишь силой самой жестокой пытки: «сингуляритас исциус казус экспозит тормента сингулярна» – вот видите, строчка, написанная киноварью, будто запекшейся кровью: «особенность этих случаев требует особенных пыток». Отказаться от пыток значило бы в угоду дьяволу «потушить и похоронить все дело», ибо здесь «ведется состязание судей не с человеком, а с самим дьяволом, владеющим еретиками».

Вся остальная книга посвящена описанию пыток, того, как их применять, и технике допроса, ибо добиваться признания во что бы то ни стало – вот естественная задача подобных расследований. Райские венцы были обещаны инквизиторам римской церковью в знаменитой булле папы Иннокентия Седьмого, да и многими более ранними писаниями. Бешеное усердие этих «домини канес», то есть «собак господа», приводило лишь к массовому распространению истерических психозов. Груды доносов, наговоров и оговоров на пытках росли горой, уменьшая и без того небольшое население. В одном лишь немецком городке Оснабрюке в шестнадцатом веке за год сожгли и замучили четыреста ведьм при общем числе женского населения около семисот человек! Церковь совершенно не понимала психических заболеваний. Глубочайшее невежество и тупость обусловливали легковерие судей: они верили самым нелепым измышлениям замученных, запуганных и истерзанных людей. Что же говорить про простой народ, пребывавший в чудовищном незнании!

– Так неужели народ не вставал на защиту несчастных женщин? – спросила Сима, все более возмущаясь.

– Не только не вставал, но, хуже того, проклинал и травил осужденных.

– Чем же это можно объяснить?

– Использованием церковной и светской властью скверных условий жизни! Неумелое управление, войны, поборы, истребление людей привели к неустойчивости экономики, и прежде всего сельского хозяйства. Малейшие недостатки в обработке земли, случайности погоды вели к неизбежному голоду среди и без того несытого населения. Возраставшее озлобление народа надо было отвести во что бы то ни стало. Не могли же признаться отцы церкви, что бог бессилен облегчить участь своих «детей», так же как и светская власть не могла признаться в своем неумении управлять.

Очень удобно: неурожай – ведьмы устроили; коровы не дают молока – ведьмы; напала вредная мошкара на виноград – ведьмы, и так во всем. И вот результат: все допросные листы наполнены признаниями несчастных женщин в том, что они вызвали голод, мор скота, болезни людей. Озлобление народа против ведьм росло с каждым годом, по мере того как ухудшалась экономика средневековой жизни. Но церкви этого казалось мало – на ведьм возводились самые чудовищные обвинения в таких гнусностях, что даже говорить противно.

– А все же?

– Ну, например, их обвиняли в выкапывании из могил трупов, особенно младенцев, в пожирании их… Да что там, разве расскажешь о всей мерзости, какую мог выдумать невежественный и гнусно направленный ум, распаленное воображение бездельников и садистов? Помните рисунок Гойи «Нет помощи»? В нем все сказано. Измученная молодая женщина в дурацком колпаке с изображениями чертей привязана к мулу, лицом к хвосту, ее везут, очевидно, на казнь. Широко раскрытые глаза «ведьмы» в мольбе о помощи с безмерной тоской устремлены поверх моря разъяренных и тупых лиц.

– Но неужели же не нашлось ни одного разумного, образованного человека, который смог бы подняться на защиту не с мечом, а с пером в руке?

– Находились! Хотя бы известный ученый богослов Вейер, знаменитый противник инквизиции. Он доказывал, что все эти процессы ведьм – хитрости самого дьявола, им же устроенные. Вот что писал он – я помню почти дословно перевод одного из лучших наших исследователей истории ведьм, Николая Сперанского: «Толпа стоит и смотрит, как на телеге живодера везут ведьм на место казни. Все члены у них часто истерзаны от пыток, груди висят клочьями; у одной переломаны руки, у другой голени перебиты, как у разбойников на кресте, они не могут ни стоять, ни идти, так как их ноги размозжены тисками. Вот палачи привязывают их к столбам, обложенным дровами. Они стонут жалостно и воют из-за своих мучений. Одна вопиет к богу, другая призывает дьявола и богохульствует. А толпа, где собрались и важные особы, и беднота, и молодежь, и старики, глядит на все это, нередко насмехаясь и осыпая руганью несчастных осужденных…»

Гирин остановился, заметив, как повлияли на Симу его слова.

– Думаю, что довольно. Добавлю лишь, что нельзя обвинять в этих ужасных злодействах только католическую церковь. Протестанты, кальвинисты и лютеране едва ли не с большей жестокостью преследовали мнимых злодеек и не уступали католикам в чудовищной изобретательности пыток. И книга, лежащая перед вами, – это не начало, а результат вековых экспериментов в застенках и обдумывания их в монашеских кельях!

– Ужасно! – прошептала Сима. – Я так мало об этом знала.

– Здесь не вы виноваты. Не научились мы еще по-настояшему преподавать историю. Античные времена в учебниках очень красивы, но мало там настоящего экономического марксизма, Средние века стыдливо прикрыты христиански настроенными учеными, и мы их как следует не разоблачили. Только недавно началось равноправие истории Запада и Востока, но и теперь еще ничтожные события Европы мы знаем лучше великих исторических перемен Востока. Надо изучать реальную жизнь: и успехи и ошибки человечества, строящего эту жизнь… особенно такие страшные ошибки, как эта. Мрачные имена Шпренгера и Инститора, Бодена, Дельрио, Карпцова должны служить не пугалами жестокого изуверства, а сделаться предметом научного исследования. Пора отогнать от истории Средневековья церковников или верующих, стремящихся смягчить и замазать этот позор церкви, и призвать материалистически мыслящих ученых, сведущих в психологии и общественных науках.

– Неужели все подозреваемые женщины сознавались в гнусных измышлениях, внушаемых им? – спросила Сима.

– Что же им было делать? Уже по поразительному однообразию их признаний можно было заключить, что тут что-то неладно. Но где было рассуждать их фанатичным палачам? И все же многие протоколы допросов говорят о великолепном геройстве некоторых женщин: и совсем юных девушек, и старух. Я склоняюсь перед их памятью, ибо нет на Земле высшего геройства, чем подобная стойкость. Непреклонность этих женщин ожесточала инквизиторов. Пытку усложняли, доводя до самых высших ступеней, самими судьями называвшихся бесчеловечными. А подсудимые упорно не сознавались или, уступив невероятным страданиям, потом сразу же брали признание обратно. Пытку повторяли множество раз. В одном протоколе записано: пятьдесят три раза! Героини умирали в застенке, оставленные всеми, отрезанные от мира, не сознавшись и не сказав того, что требовали судьи. Не из страха казни (потому что пытка была куда страшнее смерти, «ужаснее десяти смертей», по признанию одного из инквизиторов, «отца» – иезуита Шпе), а из-за своей высокой моральной чистоты, не давшей им оболгать невинных и обречь их на такие же мучения. Полные отвращения, отвергая мерзкие наветы, выдуманные церковниками, в одиночку боролись эти женщины, могущие быть примером и честью человечества. Вот записанные показания, вернее, вопль невинной и стойкой души, какими не раз оглашались проклятые застенки: «Я не виновна, господи Иисусе, не оставь меня, помоги мне в моих муках… Господин судья, об одном молю вас, осудите меня невиновною. О боже, я этого не делала, если бы я это делала, я бы охотно созналась. Осудите меня невиновною! Я охотно умру!..»

Гирин переводил, не замечая, как вздрагивает Сима.

– Дальше тут говорится, что она так и умерла, подобно другой, очень красивой молодой женщине, которая не издала ни звука, хотя в нее «били, как в шубу, сажали на козла и раздробили кости…».

– Но как же это возможно?

– Это явление известно в психологии как истерическая анальгезия, или утрата болевых ощущений от заболевания тяжелой истерией. Среди «ведьм», как я уже говорил, было много нервнобольных, и, уж конечно, психические расстройства возникали от пыток. Но в большинстве случаев, и это физиологически вполне закономерно, что от тюрьмы, голода, страха и пыток психика человека надламывалась. Он превращался в безвольное, покорное своим палачам существо, готовое возвести на себя любую вину, сознаться в чем угодно, лишь бы избавиться от мук. И все шли на костер. Впрочем, не все. Кальвин в отличие от «псов господа» замуровывал женщин живыми. За редчайшими исключениями, никто из схваченных не спасался: слуги божьи не могли ошибаться…

– Довольно! – вырвалось у Симы.

– Я тоже думаю.

– И вы считаете, что связь между несчастьем Нади и «Молотом» – это ненависть к женщине, взращенная церковью…

– Да в этом-то и скрыта суть дела! Воспитанием европейского человека уже примерно веков семнадцать занималась христианская церковь. Не удивительно, если остатки этой морали уцелели в скрытых, подчас неосознанных формах и в нашей Советской стране, давно порвавшей с религией. Именно по отношению к женщине у нас еще много христианских предрассудков, и случай с Надей имеет прямое ко всему этому отношение. Я привел вас к «Молоту ведьм», чтобы показать ту глубину позора и падения, ту кульминацию мракобесия и жестокости, которая не может быть ничем смыта с христианской церкви ни теперь, ни в будущие тысячелетия. Точно так же, как позор фашизма и лагерей смерти ничем не смоется с европейской культуры нашего века!

– Да, всех тяжелей приходилось женщине.

– Христианство полностью взяло из древнееврейской религии учение о грехе и нечистоте женщины. Откуда оно взялось у древних евреев – самого архаического народа на планете, пережившего всех остальных своих современников; кроме разве китайцев, – это нетрудно установить, если подумать о бытовых условиях их жизни на краю пустыни, под ежечасной угрозой нападения соседей. Но сейчас не об этом речь. Дело в том, что эти моральные принципы вошли полностью в христианскую религию и затем прочно усвоились церковью. Основатель римской церкви апостол Павел, с современной точки зрения – явный параноик с устойчивыми галлюцинациями, особенно круто утвердил антиженскую линию церкви.

Церковь к концу Средневековья разрослась в мощную организацию с широкой и неограниченной властью, и по законам диалектического развития зерна ошибок, посеянных при ее основании, разрослись до неизбежного противоречия с самим существом христианской религии – до чудовищного по кровожадности и жестокости преследования ведьм, а заодно и всякого свободомыслия, на века отбросившего назад человечество – вернее, нашу европейскую цивилизацию – и поставившего Европу на грань полного экономического краха. Если бы не подоспело ограбление Азии и Африки, то вряд ли Европа выдержала бы такой крах своей культуры и воспитания. Дошло до того, что красивые женщины в Германии, Испании и других странах стали редкостью!

Испания, где инквизиция особенно разгулялась в течение почти трех веков, постепенно, поколение за поколением, лишилась вообще всех своих наиболее талантливых, мужественных и образованных людей, чем и погубила себя как мировую державу, сделавшись третьеразрядной страной, переставшей влиять на развитие европейской экономики и культуры.

Кстати, у нас на Руси в те времена ничего подобного не было. Ну, конечно, церковники тоже казнили ведьм или колдунов. У нас было больше колдунов, но общественного бедствия не было. Сравните с тем, что писал про Германию того времени священник Мейфарт, цитирую на память по Сперанскому: «Любая беда мерещилась случившейся неспроста и вызывала подозрения и доносы. Честный человек с добрым именем мог гораздо безопаснее, безмятежнее и спокойнее жить среди турок и татар, нежели среди немецких христиан».

– И как мог народ переносить все это? – спросила Сима.

– Сам не понимаю. Я сказал уже, что нужны серьезные исследования. Интересно, что возвращение к нормальным условиям существования, к гуманизму и уважению к женщине вернуло нас к прекрасному и вызвало великое возрождение искусства. Как писал известный исследователь Тейлор, «церковь никогда не смогла добиться всеобщего приятия ее сексуальных правил. Однако по временам она становилась способной так усилить половую воздержанность, что породила массу психических заболеваний. Не будет слишком сильно сказано, что средневековая Европа стала напоминать сумасшедший дом».

– Как же дошла до этого церковь?

– За многие века ее существования машина церкви стала хорошо устроенной и могучей. И фанатики, хоть и в малом числе, что еще опаснее, получили контроль над всей этой машиной. Впрочем, таковы же были и цари, и владетельные сеньоры, все от мала до велика зараженные дикими идеями веры, как я уже сказал, отправившей женщину, ее любовь, ее красоту и ее тело в бездны ада.

До сих пор не обнародовано все, книг об этом очень мало. Да и как было человеку религиозному не стараться замолчать этот позор церкви? Как сама она могла признаться в таких ужасающих злодеяниях? Это бы значило отвратить от себя всех мало-мальски мыслящих людей!

Церковь не справилась со взятой на себя ролью морального воспитателя человечества. Сама организация церкви стала смертельно опасна для нормального развития культуры. Конечно, ее могущество даже на Западе сейчас очень ослабло. Но и римская церковь, и протестанты, и лютеране – все показали себя в Средневековье одинаково, что еще раз подтверждает: в самой основе христианской церкви коренятся гибельные семена нетерпимости, мракобесия и тирании, то есть фашизма.

– Боже мой, как же мало я знала о Средневековье, – горестно покачала головой Сима.

– Разве только вы? Удивительно, что в нашей стране, первом атеистическом государстве мира, нет на подобные темы никакой серьезной литературы. Этот аспект Средневековья нам, как и всем, малоизвестен. Случайно или нет? Думаю, не случайно, мы следуем за церковниками от несознательности. Видите, и вы, родившаяся почти в двадцатилетний юбилей Советского государства, призываете бога. Это только привычное восклицание, но все же. Почему же вы удивляетесь, что так живучи пережитки церковной морали? Почитайте-ка современных литераторов – и в каждой второй книге найдете все эти ревности, женские целомудрия, осуждение «падшей»… Это пишется с добрыми намерениями, во имя укрепления семьи, но не на отживших же церковных принципах надо бороться за новую семью! И «падшие» начинают верить, что они существа неполноценные, жертвы, безответственные.

– Я поняла все! – воскликнула Сима. – По церковной морали мы, женщины, существа низшие, наша любовь и страсть – грех, проклятие Евы лежит на всех ее потомках. Но так как никто, даже самая свирепая религия, не может запретить естественных потребностей, то пришлось религии мириться с физической любовью, да и как иначе стало бы существовать человечество? Но женщина может принадлежать лишь одному избраннику, поэтому должна быть «чиста», то есть целомудренна до брака. Если она кого-то уже любила, то ее можно унижать, проклинать, истязать. Так?

– Так. Считая, что с церковью все покончено и она уже никогда не будет влиять на умы советских людей, мы пренебрегли живучестью старых понятий и не постарались тщательно их искоренить. То там, то сям поднимают голову эти тайные, глубоко запрятанные в душах пережитки Средневековья. Потому и показалось Надиному летчику, что он подло обманут, что он оскорблен. Это основа, а дальше идет еще множество последствий. Когда жрецы мракобесной морали получают неограниченную власть, как то было со средневековой церковью, то результат вот он. – И Гирин показал на страшную книгу, мирно покоившуюся на столе. – Нужна борьба, сознательная, освещенная знанием. Поэтому и вы здесь – перед тем как увидеться с Надей.

Гирин умолк, и Сима долго и пристально смотрела на него. Залившись румянцем, она шагнула вперед и, поднявшись на носки, смело обхватила руками шею Гирина и поцеловала его.

– Иван Родионович, спасибо!

– Не нужно, Сима! Это тоже пережиток.

– Но если так… Найдется у вас еще час-полтора?

– Сегодня – да!

– Я всегда убегаю от огорчений в зоопарк. И сейчас, после экскурсии в прошлое, я не могу сразу вернуться к себе. Пойдемте?

Гирину радостно было чувствовать рядом с собой крепкое плечо Симы, шагать в такт ее быстрой и легкой походке. Они пошли по улице Воровского, где черные деревья подернулись зеленеющей дымкой. На углу Садовой Сима, упорно молчавшая всю дорогу, внезапно остановилась.

– Хорошо, что вы врач, физиолог, психиатр, значит, я получу исчерпывающий ответ на важный вопрос. Последний сегодня! Но мне надо покончить с этим перед тем, как мы придем в зоопарк.

– Смотря какой. Я же не мудрец Востока.

– О, – начала Сима, волнуясь, – вот какой. В этой ревности у мужчин к прошлому женщины, кроме того, о чем вы говорили, сказывается первобытность, а потом церковная мораль. А есть ли еще какая-то основа, как вы ее называли, психофизиологическая? Нечто идущее из психики, но современное, нынешнее?

– Увы! Оттого-то и не умирают отжившие моральные понятия, что попадают на пригодную для них почву.

– И эта почва?

– Возрастающее ослабление физической выносливости и душевной энергии при городской жизни без физической работы и закалки и в то же время при значительной нервной нагрузке. Получается, что все чувства и желания как бы приглушены, стерты и не дают полноты переживаний, глубоких впечатлений, свойственных здоровой психике. Это порождает чувство собственной неполноценности, что, в свою очередь, делает невыносимой самую мысль о сопернике и, следовательно, возможности сравнения у возлюбленной. Ох, как важно заниматься физической культурой!

– Вы это говорите мне! – рассмеялась Сима. – А мне кажется, что я слишком много уделяла внимания развитию тела и отстала в духовном отношении.

– Нет, – с задумчивой уверенностью возразил Гирин, – чем больше я знакомлюсь с вами, тем больше мне кажется, что у вас все хорошо уравновешено. То, что я проповедую и о чем мечтаю, – о лезвии бритвы.

Сима, захваченная прежними мыслями, не смогла отвлечься и молчала до тех пор, пока они не оказались на территории зоопарка. Время было самое удобное: вторая школьная смена уже пошла на занятия, а первая еще не появилась. Главные посетители отсутствовали, и взрослые люди степенно расхаживали между сетками. Сима преобразилась, нежно приветствуя своих любимцев: важную маленькую панду, скуластую, раскосую, восседавшую в углу клетки с миной оскорбленного бюрократа, строптивых и лохматых пони, протягивавших из-за решетки теплые губы к ласковым ее рукам, и старательного волка, рывшего глубокую яму в открытом вольере. Звери прислушивались к голосу Симы и подолгу не сводили с нее бдительных и глубоких глаз.

Стайка молодых диких уток неуклюже карабкалась по размокшей глине, пробираясь к кормушке. Сима подбодряла их, утята переваливались на скользящих лапках, оступались, валились на бок, скатывались и снова штурмовали берег.

Гирин любовался Симой, превратившейся в охранительницу жизни, переполненную нежностью и заботой ко всему маленькому, беспомощному, неумелому. Он думал о женщине – кормилице домашних животных и вообще всех животных, потому что ее материнского сердца с избытком хватало не только на собственных детей. Потому-то древние обитатели некогда сказочно богатых зверьем равнин и холмов Ирака, где библейские предания помещали мнимый рай, верили в богиню – владычицу зверей. Они передали эту веру многим народам. Тысячелетия сохранялось представление об особой власти женщины над животными. Обскуранты извратили его, распространяя легенды о ведьмах, повелевавших волками-оборотнями, бешеными медведями, полчищами крыс. Гирин внутренне усмехнулся, представив себе Маргариту Назарову с ее тиграми в древности. На Востоке ее сделали бы богиней, в Европе – сожгли. Тут-то и спрятан ключ, вскрывающий разницу культур, и не в нашу, европейскую, пользу…

Получить лучшее, создать совершенство природа может лишь через бой, убийство, смерть детей и слабых, то есть через страдание, – наращивая его по мере усложнения и усовершенствования живых существ. Это первичный, изначальный принцип всей природной исторической эволюции, и он изначально порочен. Поэтому понятие о первородном грехе, издревле обрушенное на женщину, должно быть перенесено на неладную конструкцию мира и жизни, и, если бы был создатель всего сущего, тогда это – его грех. Ибо мыслящему существу нельзя было не подумать об облегчении страдания, а не увеличении его, какая бы цель ни ставилась, потому что все цели – ничто перед миллиардом лет страданья. Впрочем, черт с ними, с изуверами всех эпох и времен! Сима, расточающая свою нежность животным, так хороша, что эти минуты кажутся важнее всего, что было, есть и будет с ним, Гириным.

– Скажите, вам не смешно мое… мое отношение к зверям? – прямо, по своему обыкновению, спросила Сима.

– Нет, мне оно нравится. Жалею, что сам не могу.

– И хорошо. У мужчин по-другому. Странно, но если мужчина уж чересчур, до сентиментальности любит каких-нибудь зверей или домашних животных, он зачастую эгоист, жесток или нечист совестью!

– Откуда вы это знаете, Сима?

– Не знаю. Наблюдала, может быть, читала.

Прошло уже немало времени, а Гирин с Симой бродили от клетки к клетке, подолгу останавливаясь перед заинтересовавшими их животными.

– Смотрите, какие изумительно ясные глаза у хищников, – говорила Сима, всматриваясь в презрительную морду леопарда. – Хорошо бы нам получить от природы такие же. – Гирин объяснил Симе, что зрение для хищников – вопрос существования всего вида. Поэтому и у хищных птиц, и у плотоядных зверей такие замечательные чистые глаза, иногда еще обладающие способностью аккумулировать свет для охоты в сумерках или ночью.

– Видите, они смотрят прямо перед собой, – показал он на крупную львицу, – их взгляд похож на наш. Это двуглазое, стереоскопическое зрение, отличающееся своей сосредоточенностью от рассеянного взора травоядного. Зато травоядное обладает куда более широким обзором, почти во все стороны, откуда может приблизиться враг. Но это давно известные вещи, а сейчас начинают раскрываться гораздо более сложные приспособления глаз к поляризованному свету и к видению в инфракрасных лучах, позволяющему змеям или совам в полной тьме различать контуры теплого тела и даже выслеживать добычу по оставляемому ею тепловому следу, как выслеживают по оставленному запаху. Глаза крокодилов обладают повышенной способностью к изменению окраски сетчатки, поэтому они видят отчетливо и днем и в сумерках. Можно без конца говорить о чудесном мире животных, об удивительных устройствах их организмов, раскрытие которых ведет к новому пониманию человека.

– А все-таки расскажите еще немного, – попросила Сима. – Я становлюсь крокодилом и начинаю видеть в сумерках.

И Гирин, подчиняясь интересу и вниманию своей спутницы, рассказывал ей о жирафах, пасущихся в тени деревьев, среди саванн, залитых ярким солнцем, и потому вооруженных поляроидными фильтрами в роговице глаз, о древних полукошках Тибета и Горного Китая, обладающих особо молниеносными движениями, о крошечных землеройках, которые так малы, что зимой не могут сохранить нужной теплоты тела и вынуждены находиться в постоянном движении, пожирая за сутки количество пищи, в три раза превосходящее вес тела. Он говорил о крохотной мыши-перогнате из пустынь Северной Америки, весящей всего семь-восемь граммов и никогда не пьющей воды. В полную противоположность нашей землеройке эта мышь приспособилась впадать в спячку при каждом неблагоприятном случае: если становится слишком жарко, или холодно, или не хватает пищи, животное сразу же погружается в продолжительный сон.

От ультразвуковой локации летучих мышей Гирин перешел к радиолокации африканских рыб – мормирусов, обитающих в непроницаемой для зрения илистой воде глубоких речных устьев, к звуковой ориентировке невероятно умных дельфинов, устроенной в точности как сонар современных боевых судов. Он рассказывал о поразительном количестве летучих мышей в Центральной Америке, где в пещерах находят во время их спячки «связки» по пять метров в поперечнике, о смертельно ядовитых вампирах – сосущих кровь летучих мышах, обитающих в Панаме…

– Какая мерзость! – поежилась Сима. – Я представляю себе разных насекомых: клещей, комаров, пьющих кровь, но ведь летучая мышь – вампир – это млекопитающее, даже в какой-то степени родственное низшим приматам!

– О, вы неплохо знаете зоологию, – удивился Гирин. – Но что вы скажете о человеке-вампире?

– В страшных сказках Средневековья?

– В самой реальной действительности. Скотоводческие племена Восточной Африки – ватусси и масаи, кстати сказать, наиболее интеллигентные, красивые и храбрые, питаются в основном молоком, смешанным с кровью коров, которую они берут из шейной вены. Разве это не злодеяние вампира с точки зрения коровы? А с точки зрения человека? Вместо того чтобы убить животное, лучше взять у него немного крови: если делать это с умом, то вреда никакого не будет.

– И верно! Казалось бы, пугающая вещь, а оборачивается даже гуманностью!

– Как все в нашем диалектически сложном мире. И почти всегда мы об этом забываем. Нас с детства учат логике, но однолинейной, однобокой, математической. Пора бы уж подумать об иной педагогике. А то, например, мы привыкли с детства считать, что рыба – типичное холоднокровное животное, стоящее в физиологическом отношении куда ниже наземных позвоночных. Но ведь есть теплокровные рыбы с мясом, похожим на говядину, потому что оно так же обильно снабжено кровью. Это тунцовые, из них меч-рыба и парусная рыба мчатся по океану со скоростью девяносто километров в час. Такая сумасшедшая скорость под силу лишь самым мощным нашим кораблям, а тут просто рыба. Но рыба со стальными мышцами, не поддающимися даже сильным ударам, обильно омываемыми кровью и работающими при той же крайней для белка температуре, что и мускулы самых высших животных. И тут сразу же вступает в силу противоречие: низкий уровень снабжения кислородом через жабры не позволил бы получить нужной для такой скорости энергии, если бы сама скорость не пришла на помощь. Через широко раскрытые жаберные щели на бешеном ходу проносится громадное количество воды, насыщенной кислородом, что и заменяет дыхание высших позвоночных.

Есть рыбы, выкармливающие своих мальков подобием молока, выделяющегося особыми железами прямо на поверхности тела. Это симфизодоны, обитающие в реках бассейна Амазонки.

Таково бесконечное многообразие отношений организма и природы – двух частей одного целого, туго переплетшихся в преодолении противоречий развития за сотни миллионов лет истории Земли.

Теперь мы стали понимать, как лепится животная форма, связанная сложнейшими взаимоотношениями с окружающей средой; это долго оставалось загадкой и было главным козырем идеалистов. Отсюда мы пойдем к человеку, распутывая всю сложность его физиологии и психики, и получим твердую опору для настоящей медицины, новой морали и этики.

– Я ошибаюсь, или мне кажется, что вы пока говорите о желаемом, но не о фактическом состоянии биологии? – спросила Сима.

Гирин усмехнулся с нескрываемой горечью:

– Вы правы. Очень долго бытовал у нас устаревший взгляд на биологию, особенно зоологию, анатомию, морфологию, как на второсортные науки. Только недавно мы наконец обратили внимание на отставание биологии. Энергетика живых организмов, изучение их самоуправления и регулировки породили кибернетику, биоэнергетику и бионику. И в то же время кое-где у нас еще продолжают твердить о ненужности анатомии и морфологии, изучения форм и их соотношения с природой, сокращают ассигнования некоторым лабораториям. Мы долго отдавали на откуп Западу антропологию, генетику человека, психофизиологию и вообще ряд отраслей науки, занимающихся человеком. Довольно длительное время все это было под запретом. А ведь для коммунизма самое главное – человек и, следовательно, все относящееся к нему. Техника – что она без людей: звездолет с автоматическим управлением может вести и дикий в других отношениях человек. Летали же фашистские негодяи на самых сложных самолетах, и не так уж плохо летали! Простите, – спохватился Гирин, – вы затронули больное место, и я обрушил на вас свои заветные мысли. Пойдемте дальше!

– Вы говорили о глазах, – задумчиво сказала Сима. – А вы замечали выражение их у разных животных? Смотрите, какая бездушная, бесстрастная зоркость у хищных птиц, и совсем другие глаза у собак, волков – думающие, тоскующие. Тупые, кроткие и равнодушные у жвачных. А вот посмотрите! – Она показала на большую бурую гиену из Южной Африки, развалившуюся на невысокой полке. – Видите, какие у нее безумные глаза. Такое выражение бывает у сумасшедшего или омерзительно пьяного человека. И я заметила похожее выражение безумия у кенгуру, даже у хорьков. Что это, как не показатели разных мыслительных процессов? Мне становится страшно, когда я смотрю в глаза гиене.

– Очень интересно, – подумав, согласился Гирин. – Ведь и в самом деле птицы наиболее автоматизированы в своих жизненных процессах, это почти роботы, руководящиеся главным образом памятью поколений – инстинктами. Гиены, хорьки, особенно кенгуру – психически низко организованные млекопитающие. Они руководятся подсознательными процессами, регулируемыми древними инстинктами, без активного влияния памяти, для человека это было бы безумием.

Вы натолкнули меня на идею сравнительного анализа психических процессов у всех этих животных. Спасибо. А что вы скажете насчет львов или тигров? – Он показал на ряд клеток с крупными кошками, к которым они снова подошли, миновав гиену.

Сима ответила не сразу, задумчиво глядя на льва, выпрямившегося за прутьями клетки и втягивающего влажный ветер. В его ленивом и гордом выражении не было ничего похожего на бесстрастную автоматику птиц, на вызывающую готовность медведя, низкопоклонство собак. Даже самодовольная замкнутость мелких кошек ничем не напоминала взгляда желтых глаз льва и расположившейся рядом крупной львицы.

– Это спокойная безжалостная сила, – наконец сказала Сима. – Они владыки над другими зверями в их жизни и смерти… – Сима подумала и закончила: – А все-таки жаль, что мы произошли не от этих благородных зверей, а от гнусных обезьян!

– А! И вы тоже! Я терпеть не могу эти пародии на человека, может быть, именно из-за их похожести на нас.

– Но почему тогда обезьяны пользуются таким успехом? – Сима показала на людей, столпившихся перед высокими стеклами обезьянника и со смехом восторгавшихся ужимками и кривлянием своих отдаленных сородичей.

– Потому, что мы сохранили частичку их психологии, увы, – расхохотался Гирин. – Западные психологи назвали бы ее комплексом униженности. Вместе с развитием мозга обезьяны получили способность сравнивать и завидовать. Сознавать свою неполноценность перед могучими хищниками или огромными травоядными. И, завидуя, они всегда рады поиздеваться, оскорбить, осмеять, тем самым удовлетворяя свое недовольство на безопасной высоте деревьев. Самые страшные завистники, ревнивцы и собственники – обезьяны, особенно такие, как павианы, казалось бы – стадные животные.

– Стадные, но не коллективные, – вставила Сима.

Гирин согласно кивнул.

– И, к сожалению, насмехаться над непонятным, издеваться над слабым или больным, унизить чужого – нередкое свойство и хомо сапиенс, стоящего на низкой ступени культуры и дурно воспитанного. В частности, смех над обезьянами, мне кажется, того же обезьяньего происхождения. Вероятно, и корни садизма те же самые.

– Как жаль все же, что мы произошли от завистливых мещан в мире животных, а не от царственных львов или могучих слонов. Я согласна даже на быков! – Сима подошла к толстым рельсам загородки, за которой покачивал тяжкой головой огромный зубробизон.

– Вряд ли было бы хорошо – туповаты звери, – серьезно возразил Гирин, – а со львом и тигром тоже не выйдет. Природа ничего не дает даром. И расплата льва за силу и нервную энергию – короткий век, в который не наберешь мудрости.

– А верно, что немецкий ученый возродил вымерших диких быков – туров – и что их уже целое стадо? – спросила Сима.

– Вероятно, в дальнейшем наука будет способна и не на такие чудеса. Действительно, все признаки туров есть у этой породы быков. Но все же это лишь подобие когда-то живших туров, утратившие могучую силу, накопленную половым отбором за тысячи веков существования вида. У одного английского зоолога я прочел интересное соображение. Он считает, что одомашниванию могли поддаться лишь умственно дефективные особи. Я бы сказал о том же по-иному. Естественные виды животных – это средний стандарт, отобранный за миллион лет, та же мера и середина всесторонней пригодности, как и красота. А искусственно выведенные породы – это фокусы, отклонения, и без помощи человека они были бы вскоре сметены с лица Земли.

Гирин спохватился, взглянул на часы.

– Вы не опоздали? – встревожилась Сима. – Тогда бегите! Не беспокойтесь, я побуду здесь одна, мне надо подумать…

Пожатие крепкой руки, милый взгляд, уже не чужой, все понимающий, – и Гирин вышел на шумную Грузинскую улицу, сразу очутившись в мире спешащих и грохочущих металлом машин.

Сима вернулась на уединенную дорожку у оленьих загонов и замерла в раздумье, едва касаясь пальцами холодной проволоки. Под смех и редкие аккорды гитары к ней направлялась компания молодежи. Ее окликнули две девушки из гимнастической школы. Сопровождавшие их молодые люди тоже были знакомы Симе, веселые и музыкальные ребята из самодеятельности соседнего завода, дружная тройка, часто ожидавшая девушек после занятий.

– Серафима Юрьевна, какую смешную песню нам спел Володя! Ну-ка повтори для Серафимы Юрьевны! – воскликнула одна из девушек, обращаясь к статному парню с кудреватыми золотистыми волосами русского добра молодца. Тот устремил на Симу долгий, пристальный взгляд, и она сразу вспомнила. Этот взгляд всегда провожал ее, когда она встречалась с тремя приятелями. Парень упрямо свел четкие брови и вдруг согласился.

– Я спою другую! – Он озорно подмигнул товарищам и стал перед Симой в нарочитую позу певца. Звучным, хорошим голосом он начал старый романс о глазах, как море, от которых не ждешь ничего хорошего, в темной их глубине видятся странные тени.

В них силуэты зыбкие растенийи мачты затонувших кораблей.

Парень пел, а взгляд его выражал действительно мольбу о том, чего не могло быть. Чем больше настораживалась Сима, тем сильнее расходился певец, рвя гитарные струны. Парни улыбались, а девушки, женским чутьем поняв происходящее, притихли.

С бесшабашным шутовством парень рухнул на колени перед Симой, широко развел руки и отогнулся назад.

И я умру, умру, раскинув руки,на темном дне твоих зеленых глаз! —

завопил он, нажимая на слово «умру».

Сима склонилась к певцу и тихо сказала:

– Зачем, Володя? Разве можно шутить, унижая себя и ту, для кого это делается? Ведь вы серьезный, хороший человек, глубоко понимающий музыку. Никогда не старайтесь представить свои чувства шутливыми, это не поможет от них избавиться, а только… – Сима замолчала.

– Что – только, Серафима Юрьевна? – так же тихо спросил парень, вскакивая и машинально отряхивая колени.

– Только обесценит их. Для других и для вас самого. А что может быть хуже, как жить по дешевке?

– Что, получил, Володька? – хохотнула одна из девушек, но тут же осеклась от укоризненного взгляда Симы.

– Прощайте, Володя, и будьте всегда сами собой, – сказала Сима, протягивая руку молодому человеку, которую тот крепко сжал.

Сима ласково улыбнулась ему, попрощалась с ученицами и пошла, чувствуя на себе неотрывные взгляды пяти пар глаз.

<p>Глава 7</p> <p>«Экс сибериа семпер нови»</p>

– Пора бы сделать перерыв, Иван Родионович! – вырвалось у Веры, когда она получила распоряжение ехать за новой порцией лекарств. Это означало продолжение опытов, длившихся уже третью неделю без особенного успеха.

«Есть интересные факты, – думал Гирин, – но все не то, что я ищу… Все не то». И чем меньше обещали опыты, тем яростнее работали все их участники. Гирин даже ночевал в смежной с лабораторией комнатушке, и Вера была единственной, кто отлучался по делам. Накопился ворох протоколов – стенографических записей, устных рассказов или странных рисунков самих испытуемых, сделанных в моменты галлюцинаций, искусственно вызванной шизофрении. Оба – и Сергей и Иван Родионович – осунулись, побледнели, и сердце лаборантки не могло перенести такого небрежения к себе.

– Зря беспокоитесь, Верочка. – Голос Гирина звучал совсем нежно. – Ничего не случится с Сергеем, а я закален. Мы слишком носимся с опасениями перегрузить мозг. Пустое, мозг способен усвоить непомерно больше того, что мы ему даем. Надо только уметь учить, а емкость мозга такова, что она вместит невероятное количество знаний. Следует усвоить, что можно и надо подвергать и весь организм перегрузкам страшнейшей работой, но только делать потом долгие отдыхи. Так мы устроены, такими мы получились в длительной эволюции, и с этим нельзя не считаться.

– Видишь, Вера, я что тебе говорил, – торжествующе сказал студент, – получила? Иван Родионович доказал, что мы, цивилизованные люди, мало нагружены и мало заняты. А для полной жизни и здоровья нужна полная нагрузка по всем трем линиям: для мозга, для эмоций и для тела. А у нас? То тело нагружено, а голова пуста, голова занята – тело бездействует, если равнодушно ко всему относиться, то и чувства тоже не будут волновать, стимулировать, давать взлет душе и телу. Как тебя никакие чувства ко мне не волнуют, оттого ты и такая… без огня и блеска!

– Сам-то какой блестящий, подумаешь! – рассвирепела Верочка, поворачиваясь спиной к Сергею. – Нет, Иван Родионович, при всем вашем авторитете не соглашусь с вами. Сколько бывает болезней от перегрузки работой!

– Все дело в том, какая перегрузка. Если выравнивать все три линии нагрузки, о которых говорил Сережа, то получится большой психологический подъем, который сделает весь организм невосприимчивым не только к усталости, но и к болезням. Возьмите войну – как редко болеют люди на войне, а ведь худших условий не сыщешь. И перегрузка самая чудовищная по всем линиям. Все ученые, конструкторы, художники, пока захвачены работой, матери с больными детьми не поддаются болезни. Восемьдесят процентов наших болезней – психические, то есть зависят от ослабления психики, за которой следует ослабление главных «биохимических осей» организма. Человек в отличие от животных приобрел могучее мышление и воображение. Животные автоматизированы в гораздо большей степени, чем человек. Поэтому все психические воздействия у них проходят и исчезают очень быстро, а у человека остаются надолго и могут быть причиной болезни. Но есть и другая, сильная сторона того же: человек обеспечен гораздо большей психической силой, что влечет за собой стойкость и выносливость организма, сопротивление смерти и тяжелой болезни значительно большие, чем даже у могучих животных.

– Нет силы с вами спорить, Иван Родионович, – сдалась лаборантка, – и все же…

– И все же отправляйтесь в аптекоуправление. А я сейчас позвоню нашей очередной жертве.

Словно в ответ на слова Гирина, зазвонил телефон.

– Иван Родионович, вас просят срочно подняться в дирекцию, – сказала кинувшаяся на звонок Вера. – Изменений не будет?

– Нет. Поезжайте! Я сам вызову добровольца. Кто у нас на очереди?

– Женщина. Соловьева Татьяна Павловна, – откликнулся Сергей.

– Пожалуй, получится все же перерыв часа на три. Идите погуляйте, Сережа. Или съездите домой. Или пойдите с Верочкой. Работать будем весь вечер допоздна.

Проходя узкими коридорами и темными закоулками, отделявшими изолированную лабораторию от главного здания института, Гирин досадовал на внезапное вторжение в свое отшельничество. Досада превратилась в беспокойство, едва он ступил на широкую, залитую светом лестницу. Будто бы раскрывалось и выставлялось на обозрение что-то его сокровенное, еще незрелое и беспомощное. С этой тревогой он вошел в кабинет директора. Болезненный директор неохотно привстал, здороваясь, и снова опустился в кресло. Рядом с ним восседал маленький коренастый профессор. Гирин знал его как одного из заведующих лабораториями института. По лицам обоих угадывался неприятный разговор.

– Вы работаете у Вольфсона младшим сотрудником со степенью?

– Да, у профессора Вольфсона.

– И что же вы делаете у него?

– Я не уполномочен профессором обсуждать его работу даже с руководством института. Профессор заканчивает на дому свой отчет и, безусловно, даст вам все нужные разъяснения.

– Вот как, секреты!

– Никаких секретов. Элементарная субординация. И научная этика.

– По-вашему, мы неэтичны?

Гирин молча пожал плечами. Директор неприязненно сжал губы. Вмешался сидевший с ним рядом профессор:

– Вы неверно поняли, товарищ Гирин. Вас спросили не о работе вашего руководителя, а о вашей собственной.

– Простите, у меня пока нет своей работы, я выполняю лишь задания профессора Вольфсона. В плане института за мной ничего не значится.

– Не значится! – согласился директор. – Однако вы ведете какую-то свою работу, пользуясь лабораторией, и дирекция ничего об этом не знает. Вы считаете это правильным?

– Ни в коем случае. Я провожу серию психофизиологических опытов по договоренности с профессором Вольфсоном сейчас, когда в его плановых опытах наступил перерыв. Я полагал, что профессор поставил вас в известность. Работа не имеет ничего общего с планом, проводится мною на свои собственные средства, и я пользуюсь лишь помещением и добровольной работой студентов, моих учеников.

– Что это за опыты по существу?

– Попытка раскрытия избыточной информации у одаренных эйдетикой людей.

– М-да! Далеко от чего бы то ни было в нашей тематике. Вам бы, наверное, надо работать у Кащенко. Ну и как же вы ведете это раскрытие?

– Эйдетик получает прием ЛСД-25. Это производное спорыньи, диэтиламид-тартрат д-лизергиновой кислоты. Оно уменьшает выброс фосфора из организма, подавляя действие гормона гипофиза. Тем самым нарушается важнейшая питуитарно-адреналиновая психическая ось во внутренней секреции организма и получается искусственный психоз типа глубокой истерии или шизофрении. На три-четыре часа.

– И зачем вам это нужно?

– Чтобы расщепить нормально сбалансированное сознание, отделив сознательный процесс мышления от подсознательного, и этим путем открыть подавленные сознанием хранилища избыточной информации. Я предполагаю, что в них хранится память прошлых поколений, обычно вскрывающихся у человека только на низших ступенях нервной деятельности и гораздо более развитая у животных, с их сложными инстинктами и бессознательными действиями.

– Но ведь это чепуха! Мистика какая-то!

– Что и требуется проверить опытами. Кибернетику тоже не так давно считали чепухой. А именно кибернетика дала нам возможность впервые создать научное представление о работе мозга. То же будет и с памятью.

– Не намерен с вами спорить. Хотя стоило бы разгромить вас как следует.

– Мы много говорим о спорах. «Надо спорить, спорное утверждение, пьеса, книга» – встречается на каждом шагу. Но как-то забывают, что словесный спор – это всего лишь схоластика, не более. Единственный серьезный и реальный спор – делом, не словами. Спорный опыт – поставьте другой, спорная книга – напишите другую, с других позиций, спорная теория – создайте другую. Причем по тем же самым вопросам и предметам, не иначе. Я тоже не хочу спорить, а просто работаю.

– Работа ваша опасна! – внезапно выпалил директор. Гирин изумленно воззрился на него. – Да, опасна и безответственна. Подумали ли вы, что может случиться с какой-либо из ваших «морских свинок»? Что отвечать придется институту, мне!

– Позвольте, я вас не понимаю. Кто же может прежде всего судить об опасности и безопасности, как не те, кто работает? И кто, как не я – врач, – отвечает в первую очередь? Куда серьезнее, чем вы, тем более что и вся-то ваша ответственность в этом деле больше воображаемая.

– Достаточно. Надеюсь, вы поняли, что я намерен разобраться в этом деле. Кто разрешил использовать лабораторию для ваших опытов? Спасибо профессору Цибульскому, – директор кивнул в сторону сидевшего рядом, – я бы ничего не знал, пока гром не грянул!

Гирин хотел возразить, но лишь махнул рукой.

– Можно подумать, что вы бескорыстный поборник науки, – недобро вмешался Цибульский. – А что это такое? – И он помахал листком бумаги, который схватил со стола директора.

– Да, да, объясните, пожалуйста, – вскинулся директор. – Вы занимаетесь частной практикой?

– Не вздумайте меня допрашивать, потому что такие вопросы вне вашей компетенции. Но на просьбу сообщить извольте: никакой частной практики у меня нет. И не было с момента получения диплома врача. Конечно, при нужде в помощи никогда не отказывал.

– А потом ваши пациенты пишут восторженные письма нам в институт и доказывают, какой вы великий человек, – язвительно проговорил Цибульский.

– Не понимаю, откуда это! Перестаньте издеваться, профессор, это не прибавляет уважения к вам.

– Вот как? А вам прибавляет то, что вы заставили… – Цибульский назвал фамилию геофизика, – и мать и отца, у которых вы якобы спасли сына, писать сюда о ваших доблестях и дали адрес института?

Молниеносная догадка пронзила Гирина, и глубокое отвращение отразилось на его лице.

– Теперь я понял. Действительно, что мне вам сказать, – Гирин запнулся и продолжал: – Какую же надо иметь психологию, чтобы так принять естественную благодарность матери и так оценить мое в этом участие! Жаль, что еще не созданы машины для чистки мозгов от мусора, и особенно для ученых! Извините, товарищ директор, но вы ничего больше не хотите сказать мне? Тогда разрешите откланяться.

И Гирин, покинув начальство, стал медленно спускаться по залитой солнцем центральной лестнице.

– Видели, как мы его скрутили? В бараний рог! – воскликнул Цибульский, едва дверь кабинета закрылась за Гириным. – Ему ничего не осталось, как бежать.

– Да нет, – задумчиво возразил директор, – его уход не был похож на бегство. Так уходят только правые люди, и я тут, очевидно, сделал промах. Можете идти, – отпустил директор Цибульского, озадаченного таким оборотом дела.

Гирин шел в лабораторию бесконечными подвальными переходами и спокойно размышлял о случившемся. Жизненный опыт и знание психологии научили его не огорчаться из-за подобных столкновений с косностью, гнусностью или непониманием. «На то и существуют люди, подобные Цибульскому, чтобы ученый делался крепче, яростнее, убежденнее» – так перефразировал он старую пословицу. Конечно, он попросит помощи у партийной организации, чтобы убедить дирекцию и сохранить за собой лабораторию. Беда в том, что он сам не уверен в правильности своего пути с эйдетикой. Еще не добыты сколько-нибудь убедительные данные. Пусть неудачными окажутся эти первые опыты, все равно они лишь малая часть исследований, намеченных им в ближайшие годы!

Кто-то догонял его, учащенно дыша и в то же время не решаясь обратиться, шагал за его спиной. Гирин по какому-то древнему инстинкту терпеть не мог, когда кто-нибудь неотступно шел позади. Он резко повернулся, встретившись с взволнованным и серьезным Демидовым, которого знал как хорошего работника из лаборатории транквилизаторов.

– Иван Родионович, можно вас на два слова? Извините, что я так… на ходу, но в другое время трудно вас поймать – либо идут опыты, либо вас нет.

Гирин, немного досадуя на перебивку мыслей, подошел вместе с Демидовым к широкому окну нижнего этажа.

– Мне только один ваш совет, как психолога глубинных структур.

– Вы произвели меня в новый чин и новую специальность, – улыбнулся Гирин, – я ведь прежде всего – врач.

– Так и я тоже. Потому и советуюсь, – успокаиваясь, сказал Демидов, – вы работаете с ЛСД и другими галлюциногенами. А мне внезапно пришла в голову такая идея, что показалась куда важнее всего, чем я занимаюсь сейчас. Издавна мечтой людей был напиток счастья, например в Ведах Индии, эта, как ее?..

– Сома?

– Да, да! И помните у поэта: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой».

– Так вот хотите заняться изобретением напитка?..

– Лекарства!

– Все равно! Лекарства «Сон золотой»?

– Вот именно! Подумайте только…

– Давно уже думано. И отброшено.

– Но почему же?

– Чтобы видеть сны золотые, надо иметь золотую душу. А в бедной душе откуда возьмется богатство грез? Люди лишь отупеют и одуреют, как от алкоголя. Некогда вино вдохновляло поэтов, а теперь обессмыслившиеся от него до скотского состояния мужчины избивают детей и женщин.

– Значит, дело не в лекарстве?

– Вы поняли меня. Надо дать человеку богатство психики – вот за что мы, врачи, должны бороться. А без этого, как бы хорош ни был ваш состав, он неминуемо обернется бедствием, расслабляя торможение и высвобождая дьявола первобытных инстинктов.

Демидов сник. Гирин ласково погладил его по рукаву и пошел к себе.

Вернувшиеся полтора часа спустя Вера и Сергей застали его глубоко задумавшимся над одним из рисунков инженера-электрика: белым цветком, обвитым синей спиралью на фоне сплошной черноты. Молодые люди почувствовали неладное, потому что все материалы и приборы были убраны, даже пучки проводов энцефалографа тщательно смотаны.

– Что-нибудь случилось, Иван Родионович? – испуганно спросила Вера.

– То, на чем вы настаивали, – небольшой перерыв в работе.

– Знаем, – воскликнула лаборантка, – это они… они давно уже косо глядели. Вы такой ученый, а у них просто младший сотрудник, и вдруг какие-то опыты. О, я их знаю!..

– Не стоит вашего огорчения, Верочка, – весело перебил ее Гирин. – Знаете что…

Но лаборантка не дала ему закончить мысль:

– Иван Родионович, если сегодня перерыв, то я скажу вам, я так обещала!

– Что, кому?

– Ей, она звонила, как только вы ушли, спросила меня, очень ли вы заняты, а я знала, что если вас позвали к директору, то помешают сегодня работать… и я сказала, что, может быть, не очень.

– И что же?

– И она попросила меня, если вы не будете заняты, передать вам, что сегодня в девять пятнадцать ее выступление по телевидению. Передача по второй программе, художественная гимнастика.

– Вот и хорошо! В утешение! Надо быть у телевизора в это время. Будем разбегаться, исследователи?

– Иван Родионович, – начал студент, – если хотите, то… можно ко мне, у нас хороший «Рекорд».

– Спасибо, Сережа. У соседей есть «Рубин», и ходить никуда не нужно. До завтра, верные мои ассистенты!

Оставшись одни, молодые люди убирали лабораторию. Внезапно Вера испустила горестный вопль.

– Что случилось? – подбежал испуганный Сергей.

– Дура я, самая что ни на есть. Забыла спросить у Ивана Родионовича. Теперь все пропало!

– Вот так беда! Позвонишь вечером.

– Да не то. Мне так хотелось увидеть, наконец, ее. И я решила, что буду смотреть телевизор во что бы то ни стало. А он как-то заторопился, и я забыла спросить: как же ее зовут? Выступает там много, как я узнаю? Эх, дура! – Сергей облегченно расхохотался:

– Любопытная дочь Евы наказана по заслугам. Но ваша милость недооценивает мои скромные способности. Ручаюсь, что я угадаю сразу, только придется смотреть телевизор у меня. Признаться, мне тоже не терпится, уж очень интересный наш Гирин, занятно, каков его выбор.

Сергей нахмурился, вдруг щелкнул пальцами и добавил:

– Удивляюсь я на скотскую тупость нашего начальства. Такие ученые, как Иван Родионович, очень нужны, прямо необходимы науке. Он – бездна знания, настоящий энциклопедист и всегда будет центром кристаллизации научных идей, всегда держать научную мысль на высоком уровне. Специальность его не имеет значения, ведь он не прямой изобретатель, а разгребатель огромной кучи бессмысленного набора фактов. Он прокладывает дороги сквозь эту кучу, за которой большинство просто не видит пути, а громоздит ее все выше.

– Ого, да ты соображаешь! – поглядела на студента с уважением Вера.

– А ты что думала, зря меня Иван Родионович позвал работать? – важно ответил юноша.

– Пошел хвастаться! Уверена, что не угадаешь. Я, быть может, по женской интуиции еще смогу.

– Ну, тогда не отвертишься, поедем ко мне. Догуляем, пообедаем и разоблачим таинственную обладательницу приятного голоса.

Рита и Сима, выбежав на улицу, как по команде, жадно вдохнули весенний ветер. Постояв немного, Рита вздрогнула и зябко прижалась к подруге.

– Всегда дрожу перед выступлением, – пожаловалась она, – а ты держишься будто железная. И еще уверяешь, что волнуешься!

– Конечно, волнуюсь. Как иначе? Ведь кажется, что важнее ничего нет на свете, иначе какая же ты спортсменка?

– Ну ясно, и я тоже. Только, знаешь, сегодня особенно страшно. Мама и папа будут смотреть на меня. Ух, ты не представляешь, какой строгий критик мой отец.

– Я думаю, Иван Родионович тоже будет сегодня смотреть. Но если бы я знала, что он смотрит, мне было бы легче. Он взглянет, и на душе делается светлее и спокойнее.

Они сели в полупустой троллейбус, забились в уголок. Рита стала смотреть в окно на весеннюю вечернюю синеву асфальта, а Сима вспомнила события последних дней. Как она говорила с Надей, рассказывая ей о встрече лицом к лицу с чудовищем Средневековья, забытым, но не осужденным человечеством. Юная женщина не разделила ее чувства, а может, и она, Сима, не сумела этого добиться. И все же с Нади свалилось гнетущее ощущение собственной вины. Она начала понемногу оживать. Заботливые подруги довершат внешнее исцеление, но глубокая душевная рана останется надолго. Как прав Гирин, когда говорит, что нельзя выпускать ребенка в мир не вооруженным идейно, не обученным основным знаниям физиологии, наследственности, психологии, исторической диалектики. Только из этих знаний, из серьезной подготовки вырастает устойчивая собственная мораль и убежденность в правоте, которая выдержит любые удары жизни.

Этот счет мы можем предъявить нашим педагогам. В школьных программах все больше расширяется разрыв со сложной современной жизнью, насыщенной наукой, переплетением личных и государственных проблем. И все меньше уделяется времени на воспитание и самовоспитание, а как трудно без этого уверенно искать свое место в жизни…

– Задумалась! Выходить пора!

Сима вскочила на окрик подруги, но так и не смогла оторваться от своих мыслей на всем пути вдоль высокого забора спортивного центра. Она вспомнила странное, кружащее голову чувство, когда, стоя над «Молотом ведьм», Гирин пересказал ей пронесшееся перед ним видение прекрасной Эллады, как бы затянутое дымом костров христианских изуверов. Во внезапном озарении она поняла, что совершенное физическое развитие без образования, так же как и мораль без знания, еще не дают человеку возможности найти свое место в мире, и ему остается лишь вера. Но до чего может довести невежественная вера! Нагромождение чудовищных измышлений, злодейств… Да, озарение в тот момент, в библиотеке, было очень ярким. Оно не ушло, осталось в душе, как нечто крепкое, ясное, вооружающее.

В глубине телевизорного экрана девушки в черных гимнастических костюмах дефилировали парами, расходясь и исчезая из поля зрения. Сергей и Вера впились в проходящих, стараясь угадать, найти «ее», завоевательницу сердца их руководителя.

– Мне кажется, – шепнул Сергей, – вот эта высокая блондинка, вторая справа, такая стройная и прямая. Хороша-то как!

– Да тут все они замечательные, – отозвалась Вера. Словно отвечая желанию студента, высокая рыжеватая блондинка выступила вперед.

– Мастер спорта Маргарита Андреева, – объявила ведущая. – Рита, может быть, вы расскажете зрителям о себе?

Девушка коротко и живо рассказала о своем увлечении спортом, долгой работе над собой. Затем последовало блестящее выступление Риты с обручем, такое изящное, красивое и точное, что вечно спорящие помощники Гирина следили за ней, не проронив ни слова. Шум аплодисментов пронесся по залу, и Рита исчезла с экрана.

– Ну что, я не прав? – уверенно крикнул Сергей. – Она! Завидую Ивану Родионовичу у него отличный вкус. – Вера упрямо покачала головой:

– Хороша, но не она. Не забывай, что я говорила с нею два раза, а ты – только раз. Голос не тот. Да и вообще для Ивана Родионовича чего-то не хватает, не знаю, как сказать, оригинальности, быть может.

– Зато у него оригинальности хватит на двоих. Может, так и должно?

– Часто бывает, а все же… – Вера не договорила. Девушки выступали одна за другой, и трудно было решить, какая из них лучше по исполнению, или по красоте сложения, или по тому и другому вместе.

– Да-а, – обескуражено протянул Сергей. – Как на грех, сегодня весь состав у них мастера или перворазрядницы.

– Мастер спорта Серафима Металина выступит без предмета, – раздался голос за экраном.

Черноволосая смуглая девушка выбежала на середину зала, и тотчас же ведущая поднесла к ней микрофон. Камера придвинулась, лицо девушки заняло весь экран, ее необыкновенно большие, показавшиеся темными глаза открыто взглянули на зрителей. Твердый маленький подбородок был задорно приподнят, а бесхитростная улыбка очень располагала к ней.

– Все мы рассказываем о том, как стали гимнастками, и невольно получается так, будто мы какие-то особенные. – Вера так и подскочила на диване.

– Она, это она!

– Погоди, не мешай, – отмахнулся Сергей. – Я еще не уверен.

– Каждая из вас, наши зрительницы, может стать такой же и открыть в себе талант – в ритмике или в силе, гибкости или равновесии. Мы слишком мало обращаем на себя внимания, а наши дорогие спутники жизни – мужчины – говорят, что мы должны украшать их существование. Надо прежде всего украсить самих себя, а это возможно только при долгом и терпеливом физическом воспитании. Гимнастика, танцы, коньки сделают любую фигуру красивой, а здоровье, гибкость, точность и быстрота движений, гордая, прямая осанка несравненно очаровательнее одного лишь красивого лица. Для работы, забавы, для чувства жизни всестороннее физическое развитие так же необходимо, как и для хорошего материнства. Подумайте, как хорошо детям с сильной мамой, не уступающей им в играх, беготне, плавании и умеющей научить их всему этому. Пусть на Западе женщины истощают себя диетой, чтобы затем искусно задрапировывать свои тощие тела в красивые платья. Мне и моим подругам простое платье, облегающее правильную и сильную фигуру, кажется гораздо лучше. Не нужно тех сложных портновских ухищрений, которые отнимают так много времени. Один знаменитый парижский портной сказал, что с его точки зрения идеальная женская фигура – это палка, дающая полный простор искусству драпировки… – Девушка с усилием подавила готовый прорваться смех и продолжала: – Везде, во всех странах, где ценилась подлинная женская красота, а не платье, всегда были особые школы для обучения девушек искусству правильной осанки, гибкости, танцам. Везде, где наши путешественники восхищались женщинами, – в Индии, Индонезии и других странах – женщины носят воду на голове. Эта их работа с детства и до старости вырабатывает и сохраняет великолепную гордую осанку, а простое платье – свободу движений. Вот что я хотела вам сказать. Занимайтесь с детства гимнастикой и танцами, будьте красивыми все без исключения… – Девушка остановилась, чуть смущенная, и закончила: – Это будет так хорошо!

Камера открыла зал. Черноволосая поборница всеобщей гимнастики стояла уже поодаль, в глубине. Она взметнула головой, отбрасывая волосы. Раздались первые аккорды адажио из «Эгле».

Помощники Гирина смотрели на предполагаемую любовь своего патрона, и с каждой минутой в них крепла уверенность, что это – она. Не только отточенное искусство владеть всеми мышцами тела, не только благородная сдержанность движений – в Серафиме Металиной было нечто другое: поэзия, музыкальное совершенство тела, способность так соразмерить и сочетать свои движения, что каждый мгновенный изгиб тела приобретал выразительность мимики лица, одушевленность речи.

– Ну, не ошибся наш Иван Родионович, – восхищенно заявил Сергей, когда с выступлением Металиной закончилась спортивная передача. – Он выбрал из всех ту самую… не знаю уж, как сказать.

– Оригинальную! – сказала Вера.

– Да не в том дело! Оригинальная – это такая, которая нравится немногим, может быть, одному, ну, вот как, например, ты – мне. А ведь она нравится всем!

– Довольно язвить, Сергей, я серьезно. Ее фигура, ну, как тебе сказать, очень женская. Рост невысокий. Такую в платье заметишь не сразу, одетая, она неярка. Вот в нашем институте мужчины увлекаются больше крашеными блондинками в ярких платьях.

– За что и расплачиваются! – изрек студент, делая попытку обнять Веру. – Но я мудр: ты не блондинка и всего лишь в свитере.

Телевизор светился и в квартире Андреевых. Перед ним сидела целая компания. Екатерина Алексеевна, вернувшаяся из Ленинграда, удобно устроилась в кресле и небрежно разминала очередную папиросу.

– Опять куришь, – упрекнул ее муж, все же поднося зажженную спичку.

– Нельзя корить волнующуюся мать, – спокойно возразила Екатерина Алексеевна. – Смотри лучше, девушки-то какие! Неужто не дрогнет ретивое, Леня?

– Не дрогнет. Девчонки даже слишком хороши, но ведь подумай, как нелепо было бы влюбиться в моем возрасте даже в самую лучшую. Или если бы, например, высокоученый наш Гирин влюбился.

– Знаешь, насчет тебя я уверена, а вот Гирин, мне кажется, мог бы. Кстати, мне Ритка туманно намекала насчет него и своей подруги.

– Какая чепуха, Каточек! Тебе всегда приходят на ум сумасбродные вещи. Ты, слава богу, не совершаешь их сама, а хочешь, чтоб такое случалось с друзьями.

– Ну, хорошо, хорошо. А знаешь, эта черненькая, что выступила с речью, умно говорила об одежде.

– И мне нравится происходящее освобождение от лишней одежды, – отозвалась пожилая стройная дама – известная балерина в прошлом. – Подумать только, сколько ткани накручивали на себя наши бабушки, да что бабушки – мамы! Жаль, медленно идет процесс, еще много у нас ханжества, и не научились мы все радоваться красоте тела.

– То, что процесс идет медленно, это естественно, – попыхивая папиросой, сказала Екатерина Алексеевна. – Ведь надо не только научиться видеть красоту. Необходимо, чтобы и тело перестало быть неприличным, а это возможно только тогда, когда оно привыкнет быть открытым.

– Очень по-художнически, Катя, – возразила старая дама. – Как это перевести на простой язык?

– Примерами. Возьмите народы отсталые, живущие в теплых странах. Там принято ходить обнаженными, и отношение к наготе самое равнодушное при полном непонимании красоты тела. Наоборот, на прекрасную свою наготу навешивают нелепые украшения, накручивают проволоку, протыкают носы и губы, чтобы прицепить какую-нибудь ерунду. Очень характерные случаи подметил наш путешественник профессор Пузанов в Судане еще в 1912 году. Красивые суданки, шествуя гордо и свободно, при встрече с европейцем стараются прикрыться, значит, взгляд европейца, вероятно, излишне возбужден их наготой. Чтобы бороться с могучим азиатско-эллинским восприятием красоты тела через Эрос, христиане и мусульмане кинулись вспять, со страхом и ненавистью относясь к наготе. После этого, с позволения сказать, «воспитания» долгое время могли смотреть на обнаженное тело как на запрет, неприличие и в то же время только под специфическим углом зрения. Теперь новый поворот исторической спирали: мы опять стали понимать и видеть красоту тела. Зачем нам идти вспять, как хотели бы некоторые ханжи? Во имя чего? Назад к мракобесию и греху? Что умерло, то умерло, и слава богу. Но нельзя и одним прыжком вернуться в Элладу, как того требуют разные натуристы и нудисты на Западе. Сейчас время не совершенно обнаженного, а открытого тела, не скрывающего красоту своих линий, но еще не настолько ставшего совершенным, не настолько привычного, чтобы показываться нагим. Поживем, вернее, поживут наши потомки в коммунистическом обществе, тогда увидим. А пока считаю, что мы, женщины, должны всегда склонять головы перед отвагой и высокой моралью наших физкультурниц тридцатых годов, смело появлявшихся в своих купальниках перед тогда еще непривычной, невоспитанной в отношении открытости тела толпой.

– Боюсь, что далеко не все побеждено. Нам, женщинам, все еще приходится сталкиваться с рецидивами прежнего ханжества и дикого взгляда на наш пол, – возразила старая балерина. – Тем более удивительно, что ханжеское отношение к открытому телу вовсе не свойственно нам, русским. Еще смелее в этом отношении узбеки и другие народы нашей Азии, – посмотрите только на их великолепные танцевальные постановки. Мне кажется, это чье-то чужое влияние.

– Не знаю, насколько чужое, – вмешался Андреев, – а вот я замечал, и неоднократно, в любой телевизионной передаче, что стоит лишь начать демонстрировать танец или в откровенном костюме, или чуть повилять бедрами, как операторы моментально оставят на экране танцовщице лишь голову и плечи, и танец тю-тю. Или переключат объектив, и фигурка станет с ноготок. Даже такую прелесть, как Мухабат Абдуллаева из ансамбля «Бахор» с ее великолепной фигурой, едва она начинает арабский танец…

– А ведь ты совершенно прав, Леонид, – согласилась Екатерина Алексеевна, – женщине – нельзя, хотя бы красивой, но в глазах телевизионщиков – неприличной. А вот когда мужики, одетые в какие-то хвосты или шкуры, виляют задами, выпячивают животы и дико вертят бедрами – пожалуйста, сколько угодно, как на показе гвинейского ансамбля. В том же ансамбле, чуть прехорошенькие девчонки начинают извиваться в танце, для женщины естественном, их сразу спрячут от телезрителей. Да что там, в бальных танцах, едва девушки начинают вращение и юбки естественно закручиваются, открывая бедра выше колен, так камера отворачивается в сторону, как стыдливый монашек…

– Это ты, Катя, заметила правильно – для женщины естественное. Именно для женщин извивание в танце и покачивание бедрами – движения естественные, а не специально эротические. Глубокая потребность развития внутренней мускулатуры для материнства, превращающаяся в наслаждение гибкостью и красотой собственного тела. Можете поверить старой балерине. А для мужчин подобные движения – несвойственны и потому некрасивы, неуклюже эротические. Однако хранители морали, ничего не понимая, переворачивают все наоборот, с ног на голову…

– Мне объяснял наш всеведущий Иван Родионович, – сказал Андреев, – что ханжество, непонятный нормальному человеку испуг перед женской красотой и смелостью, – это пережиток церковного отношения к женщине как к ведьме, злому началу… союзнице дьявола. Погодите минуту, – геолог принес старую книгу, нашел нужную страницу и прочитал: – «Женщина есть ехидна, и скорпион, и лев, и медведь, и василиск, и аспид, и похоть несытая, и неправдам кузнец, и грехам пастух, и вапыкательница. Скачет, пляшет, хребтом вихляет, бедрами трясет, головой кивает…» Тут еще много других комплиментов, расточавшихся женщине духовными пастырями старой России. Разве не одни и те же страхи господствуют у нас на телевидении, в художнических комиссиях, в иллюстрациях книг?

– Постой, Леонид, ты прочел какое-то мудреное слово!

– Вапыкательница? От слова «вап» – краска. Иначе говоря, накрашенная.

– Что ж, здорово! Ничего не скажешь, похоже, – согласилась балерина, – я думаю, что наши охранители морали напугались Запада. Не поняли они, где эротика, естественное влечение к красоте и совершенству, а где мразь, как в коммерческих фильмах или фоторевю, где любая тощая девчонка, лохматая и некрасивая, может сниматься, лишь бы обнаженной, в дурацких сценах. Да ладно, видно, немало лет нам еще выбираться из муры к подлинно чистому отношению к женщине, красоте тела и танца! Бог с ними!

– Я очень люблю художницу Татьяну Шишмареву, – продолжала хозяйка. – Перед войной Шишмарева создала много портретов физкультурников и спортивных картин. У меня есть репродукции ее картины тридцать девятого года «Спортсменка» – сидящая девушка в черном купальнике. Кстати, она чем-то похожа на черненькую, что выступала и сказала речь…

– Каточек, не пора ли кормить народ? – спросил хозяин.

Гости поднялись, чтобы выйти в столовую. Звонок, слабо прозвучавший в передней, не привлек ничьего внимания. Спустя минуту все гости насторожились от громкого и радостного возгласа хозяина. Екатерина Алексеевна устремилась навстречу входившим – огромному мужчине могучего сложения и молодой девушке с толстыми русыми косами, с лицом в сплошном румянце волнения.

– Знакомьтесь! – весело завопил Андреев. – Иннокентий Ефимыч Селезнев с дочерью Ириной. Мой старый друг с реки Тунгира, охотник и владыка целого района.

Давний соратник Андреева, геолог Турищев, тоже бывший в числе гостей, поспешил к Селезневу, чтобы очутиться в медвежьих объятиях, от которых хрустнули суставы. Давно прошедшие дни мгновенно ожили в памяти обоих геологов.

Время далеких походов маленьких геологических отрядов с небогатым снаряжением, когда все зависело от здоровья, умения и выдержки каждого из участников. Пути сквозь тайгу, по необъятным ее марям – торфяным болотам, по бесчисленным сопкам, гольцам, каменным россыпям. Переходы вброд через кристально чистые и ледяно-холодные речки. Сплавы по бешено ревущим порогам на утлых лодках и ненадежных карбасах. Походы сквозь дым таежных пожаров, по костоломным гарям, высокому кочкарнику, по затопленным долинам в облаках гудящего гнуса. В липкую летнюю жару и ярую зимнюю стужу, в мокрой измороси или в морозном тумане пешком, верхом или на хрупких оленьих нартах…

Товарищи переглянулись с едва заметными улыбками, но в этой улыбке было все: и несгибаемое упорство, и печальная покорность невзгодам, облегчение от миновавшей опасности и глубокая радость от исполнения намеченного.

В одном из путешествий, на восточносибирской реке Тунгире, Андреев и Турищев встретились с Иннокентием Селезневым, с которым совершили немало походов в наиболее труднодоступные места Олекмо-Витимского нагорья.

Два брата Селезневы жили в усадьбе на берегу Тунгира, примерно в трехстах километрах от ближайшего жилья, и единственный путь к ним вел по этой беспокойной извилистой реке. Они охотничали, рыбачили, заготовляли для приисков по договорам голубику и черемшу. Старший брат, Илларион, был вдов, имел двух дочерей, Настю и Машу. Второй брат, Иннокентий, еще холостой, того же возраста, что и Андреев, жил в той же большой избе. Женской частью хозяйства управляла сестра, молодая вдова, и она же воспитывала обеих племянниц.

Удивительно дружная семья была так гостеприимна и уютна, что Андреев никогда не проезжал мимо и старался подогнать отдых к посещению дома Селезневых.

Не знавшие другой жизни, кроме таежной, проводившие на природе большую часть времени, Селезневы сделались людьми редкой даже для Сибири могутности и здоровья. Такие семьи Андреев встречал среди алтайских староверов, поморов или заволжских степняков. Мужчины – хмурые и добрые, громадного роста, выносливости и медвежьей силы; женщины – крепкие, точно литые, мало уступающие в силе мужикам, всегда веселые, проворные и смешливые. Семнадцатилетняя Настя и Маша, на год ее моложе, спокойно, как на обычное дело, отправлялись на далекую охоту в тайгу, били сохатых, медведей и рысей. На счету сестры Евдокии значилось шесть медведей, у Насти – два, у Маши – один, но такой громадный самец, что на его черную шкуру, снятую «ковром», с уважением поглядывали и бывалые медвежатники.

Братья были любознательными и образованными людьми. Несмотря на уединенное житье, они собрали большую библиотеку, выучили дочерей. Неторопливые вечерние беседы с этими людьми острой наблюдательности и здорового юмора приносили настоящее удовольствие. Ежегодная смена юных коллекторов в экспедициях Андреева и Турищева обязательно влюблялась в девочек Селезневых, и мрачные байроновские физиономии сопровождали геологов до конца экспедиции. Две длиннокосые охотницы могли покорить кого угодно удивительной для городских жителей отвагой, умением управляться с самыми разными делами, неистощимым задором и весельем.

Девушки сопровождали Андреева в один из боковых маршрутов по притокам Тунгира, и он мог оценить их искусство ходить, грести, вязать плоты, рыбачить, разжигать костры. Каждая неизменно предлагала своему очередному поклоннику бороться. На памяти Андреева только один раз шутливая борьба закончилась поражением Насти. В тот год среди его коллекторов был студент Прошко, получеркес-полуукраинец, черный, угрюмый и очень сильный. Чтобы отомстить, Настя и Маша придумали купаться. Тот, кто знает, что реки Восточной Сибири текут по вечной мерзлоте и очень студены даже в разгар лета, может оценить подвох, устроенный хитрыми девчонками. В самую жару девочки повели храброго Прошко к причаленному на глубоком месте карбасу. Заставив его отвернуться и ждать сигнала, они попрыгали в воду и поплыли, позвав коллектора. Тот в мгновение ока разделся и нырнул прямо с борта. Тонкий поросячий визг пронесся над рекой. Прошко, как ошпаренный, выскочил на берег. Шестиградусная вода после тридцатиградусной жары на воздухе была удачной местью. Как после признавался Прошко, «мене как дрючком кто по башке хватив, в глазах потемнело, и я сознания лишився». Но еще горше было, что «те клятущие девчонки плывуть соби да плывуть!». Действительно, закаленным девушкам даже такой перепад температуры оказался нипочем.

Однако храбрый черкес-украинец все же посватался к Насте. Может быть, девушка и согласилась бы, но отец был категорически против. Ребенок, еще три года расти ей надо, потом о замужестве думать.

На предложение Прошко подождать старший Селезнев только покачал головой: «Тебе самому-то сейчас девятнадцать, так ты и через три года будешь тот же щенок, для Насти не годишься. Настоящий жених должен быть не меньше как на семь, а то и на все десять лет старше невесты. Мы, сибиряки, так понимаем. Это у вас в России принято щенков женить, так с того ни хозяйства, ни потомства хорошего». Вероятно, Селезнев и не подозревал, что излагает принятые в Древней Элладе правила брака.

Вконец разобиженный, Прошко поехал дальше еще более мрачным.

Настя тоже погрустнела. Но на следующий год, когда Андреев повстречался с Селезневым по дороге с прииска Калар и заехал на Тунгир, Настя так же заразительно хохотала, как и прежде. На вопрос Андреева старший Селезнев улыбнулся сурово и довольно: «Пока еще дурь эту от них отвожу. Надолго ли, не знаю, больно самостоятельные девчонки, без матери растут, эх!»

– А Евдокия Ефимовна? Она им как мать.

– В заботе-то как мать! А кофточки у всех трех одинаковы!

Ничего не понимающий Андреев оглядел смутившуюся Евдокию, которая погрозила брату кулаком и выскочила за дверь.

В это же посещение Селезневых пришлось Андрееву быть свидетелем еще одного сватовства. На этот раз «задурило», как выразился Иннокентий, старшее поколение.

Верный товарищ Андреева, Турищев, давно присматривался к Дуне Селезневой. Андреев знал, что у товарища крупные семейные нелады, но все оставалось по-прежнему до последнего года.

Евдокия только что вернулась с Усть-Тунгира, пройдя за три дня пешком без малого двести километров. Подвиг молодой женщины окончательно сразил геолога, и тут же состоялось объяснение, закончившееся полным поражением Турищева. Теперь байронический вид принял уже старый товарищ. Но геологи не коллекторы и не ходят вместе, а обязательно разъединяются, чтобы обследовать разные участки района. Поэтому Андреев не мог видеть, насколько серьезны были сердечные страдания товарища.

Только в конце экспедиции, когда оба наслаждались ослепительным светом, теплом и прочим комфортом спального вагона в сибирском экспрессе, особенно ощутительным после суровости проведенных в походе семи-восьми месяцев, Турищев рассказал, как отвергла его Евдокия.

Просто и мудро она возразила на все убеждения: «Ты ученый и не сможешь жить на воле все время, а я другой жизни не знаю и не хочу знать. Видишь, не получится у нас: я уступлю – буду терпеть, пока тоска не одолеет, ты уступишь – то же самое будет. Ученому без города, а мне без тайги не житье».

На горячие убеждения Турищева, что одинокой, как она, жить тоскливо, молодая женщина спокойно ответила, что найдет или не найдет судьбу свою, но судьба эта здесь.

И, вспоминая все эти события, происходившие четверть века назад, Андреев смотрел на взволнованное лицо Турищева и чувствовал, что старый товарищ тоже заново переживает все прошедшее. Последний раз виделись они с Селезневыми в 1935 году. За несколько минут выяснилось, что Настя вышла замуж и уехала, а Евдокия тоже замужем, перебралась на один из Нюкжинских приисков. Иннокентий провоевал всю войну, побывал в Маньчжурии, женился еще в 1939 году, имеет сына и дочь, председательствует в большой охотничьей артели, живет у порожистой части реки Олекмы около Енюков, куда перебрался к нему с Тунгира и старший брат, Илларион, с Машей и ее мужем. Дочь Иннокентия, Ирина, окончила школу в Кудукельском интернате и курсы охотоведов, а сейчас отец взял ее посмотреть Москву, куда и сам-то попал по-настоящему впервые.

Пока шли расспросы, Екатерина Алексеевна уже распорядилась столом, обильно уставленным по андреевскому обыкновению всяческой едой.

Андреев усадил Иннокентия напротив себя и по старой памяти налил полный стакан водки. И вдруг этот огромный человек решительно отодвинул от себя зелье.

– Что ж не спрашиваешь, за каким делом приехал, – зорко глянул он на геолога и погладил аккуратно подстриженную бороду с сильной проседью.

– Сам расскажешь, – ответил Андреев. – Наверное, новости привез. У римлян в древности существовала поговорка: «Экс Африка семпер аликвид нови», то есть «Из Африки всегда что-нибудь новое». Мы теперь можем перефразировать ее: «Экс Сибериа семпер нови» – «Из Сибири всегда новое». А может, и просто так – вас посмотреть, себя показать.

– Просто так не собрался бы. Дел не оберешься, никак не высвободиться.

– Тогда говори дело.

– Вишь, оно пока несподручно. Неловко так, на людях, за столом. Вот уж поедим, тогда узнаешь, почему водку не пью, хоть и раньше-то меня к ней не больно-то тянуло.

Екатерина Алексеевна прервала разговор. Тут же решили, что Селезневы поселятся у Андреевых. Ирина будет передана на попечение Риты, которая вот-вот явится с гимнастического выступления.

Турищев, хватив на радостях больше обычного, ударился в воспоминания о былых походах. Селезнев неторопливо ел, иногда усмехаясь, иногда грустнея от того, что задевал в памяти Турищев.

Наконец охотник закурил и наклонился через стол, ближе к Андрееву.

– Слыхал я, со здоровьем неважно у тебя, Леонид? Потолстел, лицо с бюрократом стало схоже.

– Сердце сдало. Видишь ли, у нас, геологов, жизнь то слишком ходячая, то сидячая зимой. Отвыкаешь, каждый год заново втягиваться надо. Ну, пока был молод, все сходило, а потом пошло под уклон. Своевременно не понял, что форму надо держать строго.

– Ну а как же без пути, без тайги, без гор? Разве можно?

– Представь себе, можно. Я тоже сначала думал, что все погибло и жизни больше нет. Осталась от меня одна пропастина!

– А теперь нашел другую дорогу?

– Нашел. Она оказалась совсем рядом с прежней. Все раздумья, знания, наблюдения, находки, что накоплены за сорок лет работы, пустил в дело, в мою науку. Не для рассуждений и разных там умствований, вроде геотектоники, где пока остроумная спекуляция на первом месте. Нет, использовать свой опыт и знания, как молоток или зубило, в толще горных пород.

Андреев, увлекшись, говорил громко и не сразу заметил, что все умолкли и слушают его.

Видя недоумение в глазах Селезнева, геолог продолжал рассказывать про необозримые дали, открывающиеся перед современной исторической геологией, вооруженной новыми достижениями физики и химии, обогащенной наблюдениями над геологическими процессами современности, не говоря уже о расширяющемся все больше познании геологической истории всех материков.

Андреев рассказывал об измерении направления, силы и длины водных потоков, текших по земной поверхности сотни миллионов лет назад; восстановлении ветров, дувших на исчезнувших материках; определении температуры морей, высохших невообразимо давно; радиации солнца, согревавшего некогда пустыни, и горы, рассыпавшиеся песком, снесенным на дно морей, и временем превращенные в толщи осадочных пород.

Все это записано в горных породах, и надо расшифровать код, каким сделаны эти записи. Кодов много, и с каждой новой ступенью восхождения науки мы получаем возможность читать все большее их количество. Ярче оживает перед нами история Земли, казалось бы, невозвратно исчезнувшая, тем самым давая в наши руки ключ к пониманию будущего.

– Теперь я понял, – сказал молчаливо куривший сибиряк. – Что ж, это тоже дорога, трудная и дальняя, не хуже тех, по каким мы ходили с тобой в молодости. Тут не вдруг пал на коня и попер, пожалуй, заплотов на пути не счесть! Жизнь стоящая. Ты прости меня, Леонид, я чуть не согрешил против тебя, подумалось мне, что ты того…

– Зажирел, отупел, купил дачу! – расхохотался Андреев.

– Ну не так, но вроде.

– Не в коня корм, пусть даже немного мне осталось! Но пойдем ко мне в кабинет, там расскажешь, что с тобой случилось.

Андреев узнал об удивительных видениях, начавших посещать охотника вскоре после войны, едва только он оправился от ранения. Эти картины были настолько четки, что он мог бы все нарисовать по памяти, но очень рваные, путаные, иногда повторявшиеся много раз, иногда сменявшие друг друга в бешеной скачке. Селезнев испугался, что сходит с ума, и попробовал полечиться баней и водкой, но от нее видения стали только более продолжительными и какими-то мутными, страшными. Селезнев отправился на долгую охоту, потом отдыхал на Дарасунском курорте. Понемногу галлюцинации утихли и не появлялись несколько лет.

А год назад, после сильной простуды, они внезапно вернулись с еще большей силой. Местный врач, приятель Селезнева, только разводил руками. Охотник явился в Читу, где его стали уговаривать лечь в клинику нервнобольных, и чем сильнее уговаривали, тем больше тревожился Селезнев. На семейном совете было решено, что ему надо съездить в Москву, кстати повидать столицу, показать ее Ирине.

– Видишь, дело-то какое, – сокрушенно покачал головой сибиряк. – Может, ты что присоветуешь?

– И присоветую, представь себе! Явись ты год назад, я ничем не смог бы тебе помочь. А теперь тут живет мой старый приятель, доктор Иван Гирин.

– Ишь ты, имя какое, старорусское!

– Имя-то ладно. Дело в том, что Гирин как раз занимается такими случаями, вроде твоих. Если я правильно его понял, то ты для него такая же находка, как он для тебя. Завтра созвонимся с ним. А вот и Рита явилась. Как ты ее находишь?

Селезнев ничего не сказал, глядя на стройную дочь друга.

– А мне при первом же взгляде на твою Ирину вспомнились «Стихи в честь Натальи» Павла Васильева, помнишь:

Так идет, что ветки зеленеют,Так идет, что соловьи чумеют,Так идет, что облака стоят…

– Захвалите тут в городе, совсем от рук отобьется, – буркнул Селезнев; скрывая довольную усмешку. – У нас до сих пор знали только, как определить, поспела ли девка для замужества и какая из них лучше. Бабы опытные и старухи заставляли девку бежать с горки, а сами смотрели – трясется у нее тело или крепко. Затем сажали на дубовую лавку на орехи. Ежели хрупнут – все в порядке. Не раздавятся – слаба!

– А знаешь, этот мудрый, хотя и жестокий, опыт отражает крепость прежних поколений, во всяком случае, – задумчиво согласился Андреев, – ничего нет жальче и страшнее детей с больной наследственностью. Сердце надрывается глядеть. Вот почему так заботились наши предки о правильном подборе брачующихся пар!

Конец первой части

<p>Часть вторая</p> <p>Черная корона</p>
<p>Глава 1</p> <p>Берег скелетов</p>

Необычно суровый январский холод стоял над Неаполем. Лазурный серп залива потемнел, тонкие облака задернули небо, придавая ему безрадостную белесость. Город замер, окутался синим дымом очагов и печей.

Художник Чезаре Пирелли согнулся в кресле, посасывая отсыревшую сигарету. От невеселых дум лицо художника казалось старше; плед, наброшенный на колени, придавал ему вид больного человека.

– Довольно, Чезаре, или я перестану верить, что тебе двадцать шесть лет! – послышался звонкий голос.

Груда халатов и одеял на широком диване зашевелилась. На середину комнаты выпрыгнула растрепанная молодая женщина, поднялась на носки и выгнулась своим гибким телом, едва не падая. Быстро, пританцовывая, прошлась по комнате, закуталась в одеяло и, усевшись напротив Пирелли, потребовала сигарету.

– Раньше ты был другим, – сказала она, прищуриваясь от дыма, – или мне это только казалось? С тех пор как ты вернулся из Рима… Ну, не состоялся большой заказ, подумаешь! Проживем до весны.

– До весны-то проживем, а дальше что? Я как ремесленник, изготовляя вещь, думаю лишь о ее продаже. Художник выполняет поставленную себе задачу, но не для меня эта роскошь.

– Весной всегда что-нибудь случается. Найдется выход и на этот раз. Бери пример с меня.

– Пример чего? Легкомыслия?

– Каро мио, тебе пора поступать на службу. Устройся хотя бы секретарем к какому-нибудь профессору. Лучше всего к приезжему археологу. Это просто, особенно если ты научишься рисовать черепки. Маленький, зато верный заработок. Через десять лет купишь две комнатенки, «Фиат Миллеченто» и сможешь жениться.

– Не на тебе ли?

– Милый, мне двадцать два года, и я еще не стремлюсь к тихому счастью. Я вернусь к тебе лет через пятнадцать-двадцать!

– Рисовать черепки?! Леа, ты просто глупая девчонка. Должен же я, наконец, сделать что-то серьезное, большое! И я способен на это! Хватит с меня картинок для рекламы или «ню» с прекрасной итальянки…

Леа вскочила и вызывающе выпрямилась.

– Если кто из нас глуп, то это ты, Чезаре! Я тоже немного смыслю в искусстве. Хочешь создавать серьезное, большое? Мой мальчик, где ты найдешь босса, который даст тебе такую работу! Тебе придется лет тридцать работать над тем, что ты называешь пустяками. Потом жить впроголодь, чтобы протянуть те годы, когда ты будешь создавать свое, настоящее. Если тебя раньше не снесут в больницу или на кладбище…

Художник с удивлением посмотрел на Леа. Ткнув окурок в пепельницу, он отбросил плед и грохнулся к ногам девушки, заламывая руки. От неожиданности Леа вскрикнула, рассмеялась и погладила склоненную голову Чезаре.

– Так лучше, мой мальчик. Рисуй пока картинки. А станет тепло – увидим, у меня есть кое-какие планы. Но сначала поедем в Калабрию, на Ионическое море. Мы провели там чудесные месяцы, когда ты учил меня плавать с аквалангом!

Леа уселась в кресле, извлекая сигарету из мятой пачки. Вой холодного ветра за окнами действовал угнетающе.

Чезаре присел на ручку кресла и обнял Леа за плечи. Она молча курила, устремив взгляд на темное окно.

– Не огорчайся, кариссима, – тихо сказал художник, касаясь губами ее душистых волос.

– Чезаре, дорогой, не жалей меня, – внезапно рассмеялась Леа. – Я не горюю, я задумалась. Ты знаешь, мне сейчас пришло в голову такое!.. Ох!

– Если что тебе придет в голову, так это будет – ох! – с нежностью ответил художник, вставая. – Говори, а я похожу, холодно!

– Я была недавно у твоей тети…

Чезаре насмешливо фыркнул.

– Погоди, не торопи меня, я могу сбиться! Молчи и зажги мне сигарету!.. Там был старый моряк, он твой дальний родственник.

– Аглауко Каллегари, он? Что его занесло в богобоязненное семейство?

– Я и сама не понимаю. Он был не в своей тарелке. Под конец мы с ним уединились в прихожей, курили. Он мне рассказывал про Берег Скелетов. Мамма миа, как интересно!

– И ты мне ничего не сказала?

– Не успела! Насквозь промерзла.

– Странно…

– Замолчи наконец! Слушай, или я кинусь на тебя и вцеплюсь в волосы, дрянной мальчишка! Берег Скелетов где-то в Южной Африке, бывшая германская колония, которую заграбастала себе Южно-Африканская Республика. Так прозвали это место потому, что там было много кораблекрушений и пустыня, очень опасно: везде открытый берег и страшный прибой. И нет воды, на пятьсот миль пески и низенькие горы. Это запретная страна, потому что на берегу находятся алмазы, а хапуги южноафриканцы не дают их разрабатывать, чтобы не сбить цену на свою монополию. Но в пустыне постоянной охраны не поставишь, там только патрули. И смельчаки иногда успевают за несколько дней обеспечить себя на всю жизнь… Я подумала…

– Поехать туда? Как это на тебя похоже! А дядя Аглауко не говорил, скольких поймала полиция…

– Чезаре! Ты мне начинаешь надоедать! Болен, что ли? Откуда у тебя это хныканье, от тетки?

– Ну, говори, говори, – примирительно улыбнулся художник.

– Так вот, капитан Каллегари подружился в Анголе с одним моряком, португальцем. Тот сколько-то лет назад нанялся в экспедицию морских исследований. Оказалось, это просто компания охотников за алмазами. Они высадились на Берег Скелетов и пробыли там целую неделю. Явилась полиция. Целый отряд на верблюдах! Главный из авантюристов – его тяжело ранили – бросился в прибой и как-то сумел выплыть к яхте, стал тонуть. Тогда моряк-португалец с яхты бросился в море и спас его. То есть все равно не спас, потому что авантюрист умер от ран. Но перед этим он рассказал матросу, который его спас, что они наткнулись на место с крупными алмазами. Они успели скрыть и место, и уже собранные алмазы от полиции. Умирающий набросал карту места и отдал португальцу, а тот дал капитану Каллегари снять копию. На всякий случай, потому что сам он не надеялся попасть туда.

– А почему ты думаешь, что эта карта – настоящая? – спросил заинтересованный Чезаре. – Никаких планов с алмазами и в Анголе, и в Южной Африке, в каждом порту – сотни для доверчивых дураков. – Леа торжествующе улыбнулась:

– Потому что португалец не пытался продать его и не уговаривал капитана ехать туда. Он дал так, в знак дружбы, ничего не прося взамен. Это похоже на правду. А потом, это даже и не так важно!

– Опять ты играешь в таинственность!

– Да нет же! Я подумала, что надо туда явиться с аквалангами, нырять под прибой, выходить на берег в любом месте и сразу удирать в море, чуть только полицейские собаки этих жадюг покажутся вдали.

– Не лишено остроумия! И ты сказала это капитану?

– Разумеется, как я могла удержаться? А он стал размахивать руками и пожалел, что не знает человека, который бы решился финансировать подобный рейс.

– Все это интересно, но какое имеет отношение к нам, к тебе и ко мне?

– Вчера ты познакомил меня со своим знаменитым другом, с которым приехал из Рима. Разве ты забыл, что он приглашал нас на свою яхту в путешествие? Завтра мы обедаем с ним.

– И неужели ты думаешь… Миллион дьяволов, все может быть. Иво мне жаловался, что его карьера окончена, что он сошел с круга. И действительно, для него дело дрянь, если целый год нет ангажемента! Нагрянут кредиторы, и прощай яхта, прощай вилла! Он хочет бежать от них в море.

– Мы можем принять его приглашение. И, в свою очередь, уговорить его плыть к Берегу Скелетов… с дядей Каллегари в качестве бесплатного капитана.

– Девочка моя, да это готовый план! Ты меня победила! Я спускаюсь вниз и звоню старику Аглауко, если он примет нас вечером, то придется раскошелиться на такси и бутылку. Ну, ничего, завтра за обед заплатит Флайяно, пока он может это сделать!

Погода не улучшилась и на следующий вечер, когда Чезаре и Леа сидели за столиком ресторана вместе со старым капитаном Каллегари. Иво Флайяно чуть опоздал и теперь торопливо шел через зал, высокий красавец, привлекавший всеобщее внимание. Его сопровождала молодая дама в сильно открытом вечернем платье.

Ее спадавшие на плечи волосы отливали медью и вились естественными волнами. Загар на голых плечах тоже был медного оттенка. Раскосые глаза под резкими черными бровями смотрели проницательно и свысока. Она приветливо улыбнулась представленным ей мужчинам, окинула оценивающим взглядом подругу художника и медленно опустилась на подставленный стул. Иво отправился совещаться с метрдотелем – как у каждой «кинозвезды», у него везде были друзья.

– Так вы Леа? – небрежно сказала дама. – А я Сандра. Я слышала похвалы вам от Иво.

– Он же видел меня вчера впервые!

– Значит, ему говорил ваш… Чезаре.

– Чезаре меня никогда не хвалит. Его тайная и беспредельная любовь – Зизи Жанмер!

– Откуда ты взяла! – воскликнул Чезаре.

– Сейчас мода на девушек с порчинкой, – притворно пригорюнилась Леа, – я всегда была слишком добродетельна и слишком нормальна для тебя!

– Слушаю и думаю, что, не видя тебя, можно представить величественную богиню, – усмехнулся Чезаре, – а на самом деле – кнопка! Конечно, ты не подходишь под модную модель. – Леа вспыхнула.

– Удивляюсь лицемерию мужчин. Есть в Лондоне красавица, диктор телевидения и актриса театра принца Уэльского – Сабрина. Предмет поклонения! Как пишут в газетах, она чудо, великолепие! Ей даже разрешено к номеру своего автомобиля добавить С-49, что означает: «Сабрина, 49 дюймов», это окружность ее бедер. А на картинках рисуют тонких, как стебельки, долговязых девчонок!

Сандра дружелюбно рассмеялась. Вооруженный нейтралитет женщин перешел во взаимную симпатию. Они заговорили о последних римских новостях. Капитан, смущенный присутствием двух хорошеньких дам и кинознаменитости, помалкивал. Однако отличное вино скоро разогрело старика. На столе появился потертый кусок коленкоровой кальки. Возбужденная Леа протараторила эпопею неудачливых алмазных хищников и свой проект. Сандра наклонилась вперед, и ее взгляд, только что мечтательный и рассеянный, сделался глубоким и твердым. Иво закуривал уже третью сигарету подряд. Наконец владелец яхты откинулся на спинку стула и медленно заговорил, как бы опасаясь неосторожного слова:

– Черт его знает, может быть, и стоит попробовать. С аквалангами риск не так уж велик. В Анголе драка, и мы успеем кое-что, если случайно не подвернется патруль на объезде. Хуже, что экспедиция эта была в сорок шестом году. От тех камней ничего не осталось.

– А нам не стоит на них рассчитывать, – вмешалась Леа. – Мы знаем место, где искать. Это громадное преимущество перед всеми другими, идущими наугад. Надо бы этот план скорее привести в исполнение: аквалангистов становится все больше, и не мы одни можем оказаться догадливыми. А если так, то южноафриканские жадюги сумеют подготовиться.

– Если уже не сумели, – согласился Флайяно. – Ну, это узнаем, лишь попробовав, не иначе. По старой южной пословице: поцелуи и щипки не оставляют ран.

– Но полицейские автоматы оставляют, – рассмеялся Чезаре.

Леа гневно вспыхнула. Однако ее опасения были напрасны. Киноартист увлекся азартом опасности и наживы, погубившим миллионы игроков с судьбой. Иво наклонился к Сандре. Слово за тобой! Ведь мы хотели плыть в Новый Орлеан к шестому марта, к карнавалу Марди Грас. А тут, выходит, надо действовать немедленно, пока в Южном полушарии еще лето…

– В ад Марди Грас, как сказала бы американка, – ответила Сандра низким, хрипловатым от волнения голосом. – По рукам, испробуем счастье. – Сандра встала и протянула обе руки капитану и Чезаре. – Плывем, пока нас не завалило снегом в Неаполе. На юг, в тропические моря!

Все встали, пожимая друг другу руки. Иво прикоснулся к плечу капитана и сказал:

– Позвольте представить командира яхты «Аквила»! – Старый моряк поклонился, остальные зааплодировали. Чезаре взял Иво и Леа под руки и, подражая Иво, торжественно произнес:

– А я представляю вам трех аквалангистов экспедиции, впрочем, может быть, их будет четыре? Как вы, Сандра?

– О нет! Мне придется взять на себя кухню. Но не посуду – посуда на всех, или мятеж в открытом море!

Капитан Каллегари откашлялся и степенно проговорил:

– Только вот что, господа. Наверное, вы не представляете силы врага, которому мы можем попасться. Ди-Ти-Си – Алмазная торговая компания, возглавляемая фирмой «Де Бирс», жестоко борется за свою монополию. Этому алмазному синдикату удалось поднять цену на ювелирные алмазы за тридцать лет больше чем втрое: с семидесяти до двухсот тридцати английских фунтов за карат. В это же время открыли столько новых месторождений, что, если бы пустить их в разработку, алмаз стал бы полудрагоценным камнем. Следовательно, их задача не только не давать разрабатывать месторождения, но и всячески бороться с нелегальной добычей, со скупкой и контрабандой алмазов. «Де Бирс» организовала пять лет назад международную алмазную охранку, куда, привлекая крупным заработком, сманила лучших детективов Англии. У них на откупе алмазный детективный отдел южноафриканской полиции, они связаны с международным объединением полиции. И у них действительно длинные руки, достающие по всей Африке. Мужчины сами понимают, но дамы… способны ли вы держать язык за зубами до отплытия? Абсолютно никому! Молва и раньше катилась по свету скорее самого быстрого корабля, а сейчас она все равно как молния. И провал наш обеспечен еще в тот момент, как мы снимемся с якоря в Неаполе!

– Никому, нигде, никогда! – Веселые и возбужденные лица женщин стали серьезны.

– Еще вопрос, – продолжал моряк. – Про яхту я знаю, но кто команда?

– Все свои. Мотористы – мой старый друг-инженер и мой шофер, матросы – два преданных мне калабрийских парня. Штурман – лейтенант нашего флота в отставке.

– Они тоже в доле?

– Не знаю. Они ведь плывут для прогулки. Пойдем потом в Кейптаун, на Цейлон, в Японию…

– Ой, ой, бойтесь Кейптауна! Когда там станет известно, что мы шли вдоль Берега Скелетов, можно подвергнуться внезапному обыску. Но обо всем этом подумаем по дороге. До Гибралтара и потом до Зеленого Мыса штормов хватим…

– Ох! – шаловливо поморщилась Сандра.

– Да, синьорина, это плавание будет нелегким, – серьезно предупредил капитан.

Но ни капитан Каллегари, никто из компании задорных молодых людей не представлял себе всей трудности фантастического предприятия, на которое они пошли по плану Леа.

Берег Скелетов – так моряки прозвали Каоковельд – побережье пустыни Намиб в Юго-Западной Африке, между Китовой бухтой и портом Алешандри в Анголе. «Каоковельд» на языке местных обитателей-кочевников гереро значит «берег одиночества», а искатели алмазов еще прозвали его «берегом алмазов и смерти». На пространстве от Анголы до Китовой бухты пустыня на протяжении восьмисот километров вдоль моря и на двести в глубь материка почти безводна и необитаема. Это на руку крупным дельцам – воротилам политики Южно-Африканской Республики, которая получила мандат на эту территорию бывших германских колоний и так «заботится» о стране, что запретила кому бы то ни было являться сюда без специального разрешения, получить которое очень трудно. Секрет прост: на южном продолжении пустыни Намиб, на побережье Намакваленда, алмазы находятся в огромном количестве. Вся эта страна сделана запретной зоной, обнесенной проволокой высокого напряжения, и охраняется постоянной стражей. Всякому, кто пожелает выехать из Намакваленда, вернее, из его запретной зоны, включая полицию, делают рентгеновское просвечивание и лишь после этого дают пропуск. Все эти меры, чтобы предупредить обесценивание алмазов, составляющих (вернее, составлявших до открытия алмазных труб в Сибири) мировую монополию и обеспечивающих огромные доходы владельцев кимберлитовых разработок. Алмазы в Каоковельде не разрабатывались, но Южно-Африканская Республика не без основания считает, что они там есть. Поэтому можно обречь доверенную по мандату страну оставаться пустыней, можно запретить туда доступ всем, включая научные экспедиции, лишь бы алмазы навсегда остались лежать в песках Берега Скелетов бесполезными сокровищами.

Может быть, с точки зрения буржуазной морали браконьеры, пробирающиеся в запретную страну, преступники. Но всякий свободомыслящий человек будет скорее на их стороне, чем на стороне пользующихся властью мерзавцев, не допускающих мир обогатиться таким важным в технике и столь красивым камнем, как алмаз. Россказни, что удешевление алмазов уничтожит половину промышленности Южной Африки, – разве это оправдание? Промышленность, которую надо поддерживать высоковольтными ограждениями и запретными зонами, пусть она провалится в ад!

По счастью для искателей алмазов, Берег Скелетов слишком огромен и пустынен. Но это счастье оборачивается другой стороной, потому что преодоление трудностей Каоковельда смертельно опасно для одиночных искателей, а организованные экспедиции требуют такой конспирации, какой не владеют неподготовленные люди.

Сокровища охраняют быстрые патрули на высоких беговых верблюдах, автомобили, самолеты, сторожевые суда. Но главный страж – сам океан, несущий к Каоковельду отголоски антарктических бурь. Упорный тяжелый прибой беспрестанно бьется об открытый на весь безмерный простор Южной Атлантики берег. Вот настоящий страж сокровищ, подлинных и мнимых, скрытых в белых песках Берега Скелетов. Может быть, алмазов в этих песках меньше, чем остатков кораблей и костей моряков с древних галер и с современных лайнеров. Опасность Каоковельда не только в отсутствии бухт, хоть сколько-нибудь защищенных от сильных штормов, нередких в этих водах. И даже не в отсутствии точных карт. Новая аэрофотосъемка уже решила эту прежде непосильную для Британского адмиралтейства задачу.

Берег Скелетов – это край древнего африканского горба земной коры, который беспрерывно поднимается в течение уже миллионов лет. Потому здесь смыты все верхние покровы горных пластов до самых древних пород основания земной коры. Геологи совсем недавно определили возраст этих пород в пять миллиардов лет, то есть он близок к возрасту всей нашей Галактики. Здесь выпучиваются земные недра, залегающие под гранитной корой, тяжелые рассланцованные давлением породы из особой разновидности граната – эклогиты. Оттуда сквозь трещины пробиваются под гигантским давлением струи раскаленных и сжатых до предела газов, несущие драгоценные алмазы вместе с разрушенными эклогитами. Южно-Африканский древний материк весь пронизан алмазными трубами, как, по-видимому, и похожий на него древний материк в центре Сибири.

Материк поднимается, и берег непрерывно наступает на море, как бы отбрасывая, оттесняя океан. Непрерывно изменяются глубины, из моря вырастают неожиданные рифы, приглубые мысы становятся вдруг гребнями подводных скал. И пополняется скелетами людей песок Каоковельда, может быть, самый предательский берег мира.

Искатели алмазов однажды раскопали холм песка в семнадцати километрах от берега и нашли в нем галеон – старинный португальский корабль. Скатанная прибоем галька тянется полосами в десяти километрах от берега, указывая, где бились волны Атлантики.

В середине прошлого столетия к югу от мыса Фрио моряки обнаружили в маленькой бухте древнюю мощеную дорогу, ведшую в глубь материка. Теперь она исчезла.

В 1909 году на севере Каоковельда разбился немецкий пассажирский лайнер «Эдуард Болен». И посейчас он стоит на ровном киле в километре от берега с уцелевшими мачтами и трубой, окруженный кустарниками. В жарком мареве пустыни кажется, что громадный пароход величественно плывет через низкие заросли. Неподалеку находится медный рудник, и нередко рабочие этого рудника устраивают в корабле свои собрания и игры. Тогда иллюминаторы светятся в ночи, оживляя мертвый корабль.

В 1942 году английский лайнер «Звезда Дунедина» налетел ночью на недавно поднявшуюся скауту и выбросился на Берег Скелетов, примерно посредине между Анголой и Китовой бухтой – городком Уолфиш-Бей. Часть пассажиров, преимущественно женщины, дети, больные, на спасательных шлюпках преодолели прибои и высадились на песчаный пляж. Высадка оказалась ошибкой и едва не привела к гибели всю высадившуюся группу. Люди, оставшиеся на корабле, прочно засевшем в прибрежных скалах, были спасены на следующий день подошедшими судами, – но все усилия перевезти высадившихся пассажиров через прибой обратно в море оказались тщетными. Спасательные шлюпки разбились, и шестьдесят три пассажира остались на берегу с ничтожным запасом воды и пищи. Попытки переправить через прибой плоты с водой и продовольствием не удались. На помощь вышли морской буксир и минный заградитель. Из ближайшего города Виндхука по железной дороге были немедленно отправлены две автоколонны грузовиков с приказом идти день и ночь через пустыню. Ведомые добровольцами и бушменами-проводниками, грузовики с чудовищным трудом достигли места крушения лишь через две недели вместо семи дней по расчету. К счастью, за это время два бомбардировщика, летчики которых проявили чудеса храбрости, сумели обеспечить лагерь беспомощных пассажиров продовольствием и в обрез – водой. Посадив свои машины на узком хребтике, единственном твердом месте, с которого можно было взлететь, они начали вывозить детей и женщин. Взлетный пробег бомбардировщика составлял около тысячи метров, длина всего хребтика была меньше восьмисот. Выбросив все, что можно, летчики трижды взлетали и садились. Один из самолетов безнадежно застрял в песках и был спасен лишь автоколонной, но потом все же разбился на берегу. Буксир, неосторожно приблизившийся к прибою, погиб, и его экипаж оказался в числе спасаемых. Ошибка поспешной высадки людей на страшный Берег Скелетов обошлась в сто тысяч фунтов, погибли морской буксир, самолет, несколько грузовиков. Два человека отдали свои жизни. Безграничное мужество и стойкость потребовались от нескольких сот людей, участвовавших в спасательных операциях. И все из-за того, что несколько десятков пассажиров пересекли роковую линию прибоя, естественную ограду Каоковельда!

Пассажиры разбившегося лайнера, блуждая по берегу в поисках плотов с продовольствием, наткнулись на остов деревянного корабля с уцелевшими мачтами. Как выяснилось впоследствии, эти мачты служили опознавательными знаками на навигационных картах не меньше полустолетия. Вокруг валялись деревянные бочонки, канаты, сапоги. Вещи рассыпались в пыль при малейшем прикосновении. Поодаль в песке, на глубине вполметра, лежали, попарно обнявшись, двенадцать человеческих скелетов, почему-то без черепов.

После спасательных операций были сделаны попытки выяснить, что это за судно. Нашелся глубокий старик – немец из Мариенталя, который ходил вдоль берега Каоковельда в 1883 году вдвоем с проводником – гереро и четырьмя ослами. Старик вспомнил, что он наткнулся на четырехмачтовый парусник, стоявший в бурунах прибоя. Его экипаж до последнего человека был мертв, трупы лежали на берегу. Множество гиен и шакалов скопилось на месте крушения, и люди поспешно удалились, стараясь отойти подальше до наступления ночи. Корабль и погибшие так и остались безвестными.

Мрачная сила Берега Скелетов была неведома молодым итальянцам. Уверенные в успехе, загоревшись мечтами стать независимыми без долгих лет труда на придирчивых и требовательных хозяев, они стремились к грозному Каоковельду, как к обетованной стране. Январское море не стелилось для них безмятежно-гладкой дорогой. Потрепанная бурями, измотанная качкой, прокоптившись в дыму дизелей, компания искателей алмазов сделала стоянку на островах Зеленого Мыса. Надо было осмотреть двигатели, кое-что починить и, главное, подготовиться к водолазным делам. Метеосводки сулили продолжительную тихую погоду. Тройка аквалангистов с Сандрой и лейтенантом в качестве помощников приступила к испытанию снаряжения. На юго-запад от Праи они нашли маленький уединенный пляж, быстро уходивший на глубину. Здесь, как и вообще у западного берега Северной Африки, море было идеально прозрачно. Вода под дном моторной шлюпки напоминала жидкий голубоватый хрусталь, и лодка казалась парящей в воздухе, высоко над дном.

Первой оделась Леа. Она стояла, умело балансируя на маленькой, спущенной за борт платформе, по щиколотки в воде, вполоборота, улыбаясь товарищам. Маска, сдвинутая на лоб, торчала над смеющимися глазами. Волосы, крепко завязанные узлом, блестели, как и смуглая, сохранившая загар поздних купаний кожа, в тон золотисто-коричневому купальнику. Белые цилиндры воздушных баллонов тяжело легли на спину, но Леа стояла прямо в ожерелье из гофрированных воздушных трубок на плечах. Ее низковатая крепкая грудь выдалась сильнее между лямками аппарата, длинные голубые ласты непомерно удлиняли ступни. Большой нож, подвешенный к поясу, придавал ей воинственный вид.

– Леа, смотри внимательнее, – озабоченно сказал Чезаре. – Насчет акул. Хоть нас успокоили, что здесь они редки, все может быть!

Леа кивнула и послала художнику воздушный поцелуй. Ловким движением она опустила маску на лицо, вставила в рот резину воздушной трубки. Леа скользнула в медленно вздымавшуюся громаду волны. Ее тело как бы размазалось, расплылось в движении жидкого хрусталя. Еще немного, и оно снова стало четким, приобретая нереальную синеву большой рыбы. Чезаре и Иво последовали за ней в нетерпении испытать ощущение первого погружения – пожалуй, самое большое удовольствие аквалангиста. Мгновенно исчезнет тяжесть цилиндров на спине, исчезнет и собственный вес. Человек станет птицей. Без усилий можно парить или погружаться, руки становятся крыльями. Чем прозрачней вода, тем сильнее чувство полета, дно видно далеко внизу, но нет страха падения. Здесь другой мир, где человек летает. Глухое молчание обступает подводного пловца, лишь слышен шум выдыхаемого воздуха и мягкое журчание воздушных пузырьков из регулятора. Земной мир звуков исчезает, придавая еще большую торжественность странному подводному царству.

Сандра и лейтенант остались вдвоем в мерно качавшейся шлюпке.

– Не завидно? – спросил морской офицер. – Мне просто стыдно, что я не умею…

– Мне завидно, но не стыдно, – презрительно сказала Сандра, подымая короткий носик, – плаваю я не хуже их!

– Японцы говорят, что девушка, которая не любит танцевать и плавать, не годится и для любви.

– А мужчина годится?

– Про мужчину ничего не сказано. Но я сознаю свой позор. Что поделать, война, потом интернирование в Египте, потом… да слишком много потом.

– Вы должны были быть совсем мальчиком в войну, – сказала Сандра, смягчаясь.

– Так оно и было. Шестнадцатилетний ученик военно-морского училища…

Они уселись на лесенку, опустив босые ноги в воду, плескавшуюся поверх платформы, курили, покачиваясь в такт шлюпке, и неторопливо беседовали. Легкий, какой бывает только в тропических морях, ветер раздробил сверкающую синеву, посеребрил волны тонкой рябью, унося к отдаленным берегам Африки влажный зной полдневного моря. Вдали показался небольшой пароход. Лейтенант вставил высокий шест в гнездо на носу и поднял на нем бело-красный флаг, предупреждавший по международному коду, что здесь действуют легкие водолазы, свободные от связи с судном.

Сандра поежилась в своем бикини – купальном костюме из двух узких полосок синего нейлона – и вдруг бросилась в воду. Легко и быстро она оплыла шлюпку, крутясь и кувыркаясь в воде, как дельфин.

Прошло около получаса. Аквалангисты должны были вернуться с первой тренировки. И действительно, синяя тень возникла в глубине, быстро поднимаясь. Леа, не узнаваемая сквозь воду из-за поднявшихся копной волос и маски, подплыла к платформе, уцепилась за ее край и была поднята в наземный мир лейтенантом.

– А где мальчики? – спросила Сандра.

– Сейчас появятся. Мы встретили акулу, рыбу-молот.

«Мальчики» вынырнули тут же, похваляясь, что встретились с акулой нос к носу.

– Порядочная! – кричал возбужденно Чезаре, помогая Иво отстегивать лямки и пояс. – Знаешь, метров пять!

– Под водой все – в полтора раза, значит, метра три, – невозмутимо поправила Леа, – так оно похоже на правду! Иво, вы что молчите?

Киноартист не ответил, находясь еще под впечатлением встречи с акулой. Леа была не права. Иво еще ни разу не видел таких больших акул. Сине-серая, под цвет глубокой воды, она двигалась с легкостью мощной, замедленной торпеды. Неправдоподобно широкая голова походила не на молот, а скорее на плоский брус, приставленный поперек идеально обтекаемого сигаровидного тела. Глаза и ноздри акулы были почти незаметны на концах брусовидной головы. Зубастая пасть открывалась под ней, резко заметная черной широкой щелью на почти белой нижней стороне туловища. Огромные передние плавники вместе с высоким и заостренным спинным образовывали трехлучевую звезду. Недалеко от несимметричных лопастей гигантского хвоста выступали треугольники плавников на спине и на брюхе, меньшие по размерам, но такие же геометрически резко очерченные. От обилия и механической правильности плавников обтекаемое тело акулы казалось машиной, созданной из гибкого металла, бесшумной, как призрак, и управляемой автоматом. Молот-рыба, как показалось Иво, плыла с властной уверенностью хозяина, а он почувствовал себя нахальным и непрошеным вторженцем, который мог быть ежеминутно наказан. Иво никому не признался в громадном облегчении, испытанном им, когда плывшая впереди Леа круто повернула назад. Сейчас, на безопасной шлюпке в сиянии солнца и моря, ему показалось невероятным, что там, под ними, величественно плывет этот сине-серый призрак, высматривая добычу. Да, акулы – «тени в море», как зовут их водолазы, – были подлинными владыками океана, завоевавшими его воды сотни миллионов лет назад, когда наземная жизнь едва теплилась в прибрежных болотах. Законченное совершенство – вот настоящее впечатление от акулы, как бы ни был отвратителен этот безмозглый и безжалостный хищник, автомат для убийства и пожирания.

– Боже, как хорошо! – воскликнул Чезаре, поводя плечами, и капельки морской воды заблестели, скатываясь с кожи. – Теперь покурим!

Сандра встала со скамейки и подала ему зажигалку и сигарету. Художник окинул ее восхищенным взглядом.

– Вам бикини прибавляет прелести вдвое, а это нечасто бывает! Теперь сообразил, что вы похожи на Гею из «Алтаря мира».

– Комплимент сомнителен – Гея с близнецами! Благодарю покорно!

– Вы знаете «Алтарь мира»? – удивился художник.

– Позвольте представиться еще раз: специалист по античной культуре Сандра Читти. За неимением работы – гид для показа римских древностей со знанием трех языков. Чаевые – двести лир со стада! Пастухам платят больше!

– Бедная девочка! Я вас понимаю и сейчас счастлив, что пока не надо выслушивать наставления своего американизированного босса.

– Чему же он вас учит?

– Как рисовать женщин для рекламы! Это мне!..

– Простите, – вмешался лейтенант, – я хотел сказать… насчет Геи. Я не согласен. Вы куда красивее!

Чезаре расплылся в улыбке и подмигнул Леа, а Иво одобрительно ткнул лейтенанта в бок, сказав:

– Моряки всегда смыслили в женщинах больше, чем художники. Сандра – она редкая! Ее вайтлс 38–22 – 38 по американской мерке в дюймах, очень секси, куда там какая-то Гея!

– Терпеть не могу голливудского жаргона, – вдруг разозлилась Сандра, – равнодушного, грубого, бесчеловечного! Со второго слова каждый режиссер, фотограф, не говоря уже о продюсере, считает себя вправе спросить: между прочим, каковы ваши вайтлс, то есть жизненно важные измерения обхвата груди, талии и бедер?

Лейтенант с откровенным удовольствием слушал Сандру. Воспитание в закрытом морском училище, а потом и вся жизнь военного моряка приучили молодого человека к мысли, что всякая очень красивая девушка обязательно охотница за мужчинами – гольддиггер. Сандра с ее балетной гибкостью и свободной манерой держаться походила на голливудских «тигриц», ибо, по убеждению многих, в Голливуде девушек специально учат сексуальной привлекательности на погибель мужской половине человеческого рода.

– Как я понимаю вас, Сандра! – воскликнул Чезаре. – Видит бог, я знаю, что есть красота. Роден, когда стал старым дураком, вдруг заявил: «Я верю, что мы никогда не будем знать точно, почему вещь или существо красивы». Это как раз точка опоры всех «истов» и оригинальничающих дельцов от фотографии. Но я хочу сделать так, чтобы как можно больше людей поняли законы прекрасного и приобрели бы настоящий вкус художника!

– Чезаре, что это ты проповедуешь? – встала на скамью Леа. – Вот она, красота! – Леа показала на хрустально-голубое море и чугунно-серые горы вдали, увенчанные грядой ослепительно белых облаков.

– И вот она! – воскликнул художник, опуская обе руки на плечи Сандры и Леа.

– Все эти возвышенные разговоры о красоте мне кажутся чепухой, – вмешался Иво, бросая за борт окурок. – Я готов играть кого угодно – западного ковбоя, вампира, фашиста или гангстера, убивающего и насилующего направо и налево, – лишь бы хорошо платили и была хорошенькая партнерша со звонкой рекламой! Кого я только не играл, и, поверьте, нисколько это меня не беспокоило!

Чезаре посмотрел на приятеля, прищурился и промолчал. Сандра отвернулась, а Леа негромко процедила сквозь зубы:

– Теперь мне понятно, отчего кончилась ваша карьера…

– Что вы сказали? – резко повернулся к ней Иво.

– Я подумала, что готовность выполнять все, что угодно, означает, что нет своего чувства жизни, своей цели, линии, ну я не знаю, как точно сказать. Чем больше вы угодничаете перед хозяевами, тем меньше они вас ценят и неизбежно выбросят на улицу… – Леа запнулась от предупредительного толчка Чезаре.

– Вот так теория! – громко расхохотался Иво, пряча в глазах злобу.

– Разве я похожа на теоретика?

– Никто никогда мне этого не говорил, никто из тысяч моих друзей, – упрямо сказал киноартист, обиженный, словно мальчик.

Лейтенант счел нужным рассеять создавшееся напряжение и напомнил, что пора возвращаться обедать на яхту.

Завели мотор, и шлюпка понеслась, точно с горы на гору, по громадам медленных волн.

– Интересно, заготовил ли дядя Каллегари свежие фрукты? – подумал вслух Чезаре. – Тогда нам можно сниматься.

– И без фруктов доплывем! – бросила Сандра.

– Для вас же, дорогие дамы, для прелестных ваших фигурок, – с нарочитой сладостью пропел Флайяно.

– Не слишком ли мы верим в могущество витаминов? – спросила Леа.

– Вы совершенно правы, – ответила Сандра. – За едой наш культурный человек столь же дик, как его пещерный предок. Множество суеверий, мнимо научных теорий затуманило умы. Будто пища дает здоровье, стройность, красоту без всякого участия самого человека.

– Соблюдайте диету и будете стройной, ха, – фыркнула Леа. – Посмотрите только на этих тощих кошек с морщинистыми шеями и слишком тонкими ногами!

– Ты слишком жестока! – лениво возразил Чезаре. – Посмотрим, что ты запоешь, когда тебе будет за тридцать пять.

– Может быть, – покорно согласилась Леа, – но сейчас я не думаю об этом и не хочу думать. Вообще мы много думаем о старости, о том, что будет с нами на склоне лет, и от этого стареем смолоду!

– Кончайте философию, вот и порт, – сказал Флайяно. – Сейчас будем дико пожирать обед, у меня всегда чудовищный аппетит после ныряния.

<p>Глава 2</p> <p>Сокровища Африки</p>

В крошечной кают-компании «Аквилы» собрались все десять человек ее экипажа. Сандра и Леа подали огромный пирог. Оплетенные соломкой бутылки красного вина помогали одолеть праздничное блюдо. Яхта готовилась покинуть порт Праю и уйти за три тысячи миль на юг, к Берегу Скелетов. Старый капитан решил не заходить ни в какие порты, предельно нагрузившись топливом. Тем самым соблюдались тайна рейса и «эффект внезапности», выражаясь по-военному.

Два вентилятора не могли выгнать табачный дым через открытую дверь и иллюминаторы, а капитан непрерывно сосал объемистую трубку. Своим квадратным лицом римского воина он походил на постаревшего Чезаре.

– Долгосрочный прогноз нам благоприятствует, – говорил капитан, – путь пройдем быстро. Хорошая погода облегчает определение, а ведь предстоит отыскать всего лишь точку на пятисотмильном побережье, и отыскать, прямо скажу, с ходу. Но мне, как всегда, везет: наш лейтенант – отличный навигатор, и от него во многом зависит успех.

– Лейтенант, вы рыцарь, как всякий моряк, и я повяжу вам свой шарф в этом походе. Или, может быть, вы предпочтете бикини Сандры? – поддразнила Леа, с женским чутьем направляя укол.

Лейтенант смутился и пробормотал что-то галантное. Но капитан Аглауко вовсе не собирался заканчивать свою короткую речь шуткой и нахмурился.

– Вы молодые и очень веселые люди, и с вами приятно плавать. Приятно и опасно!

– Это как же понять? – с оттенком неприязни перебил Флайяно.

– Сейчас объясню, синьор Флайяно. Чем отличаются дети от взрослых? Они думают, что мир устроен для них и что это всегда так и будет. Чем отличаются молодые от пожилых и старых? Они уже знают жизнь, но думают, что у них, у каждого, все будет по-иному. Законы жизненной игры касаются кого-то другого, а не их. И многие тоже, как дети, думают, что все всегда останется, как оно было, поняв, но в душе-то еще не приняв, что жизнь – это неизбежное изменение, даже тогда, когда оно идет незаметно… – Леа подтолкнула Чезаре, шепнув:

– Ого, наш капитан, оказывается, философ!

– Не понимаю, куда вы клоните, дядя Аглауко, – вмешался инженер, самоуверенный и щеголеватый, происходивший из известной римской семьи.

– Сейчас, сейчас! Мы, люди пожилые, готовы, даже бессознательно, к тому, что всякая радость в любой момент может обернуться бедой и беда – радостью. Поэтому мы без напоминаний судьбы стараемся наточить нож или положить в карман лекарство.

– Но если случается непредвиденное, то, значит, оно не может быть наперед обдумано, – веско возразил Иво.

– Так и не так! В неожиданности почти всегда бывает часть того, что вы заранее обдумали. И тогда вы будете действовать уверенно, как опытный человек, как будто с вами это уже происходило, и будете драгоценным товарищем! Всем известен опыт одиночного плавания доктора Линдемана. Этот ученый проплыл в пироге от Западной Африки до Гаити за сто девятнадцать дней и на складной лодке от Канарских до Антильских островов.

Линдеман уверяет, что моральный фактор не менее важен, чем все физические условия. Основа опасности, пишет он, в самом человеке, если он становится жертвой душевного надлома и не может действовать трезво. Линдеман изучил работы психолога Шульца, рекомендующие самовнушение как очень важный элемент закалки воли и работоспособности. Самовнушение спасло его на пятьдесят седьмой день путешествия, когда лодку опрокинуло и он девять часов во тьме ночи цеплялся за крохотную скользкую калошу. Когда тебя качают девятиметровые волны, налетают шквалы, бешено завывает ветер – такое требует, пожалуй, большего, нежели обычной воли к жизни.

Действительно большего! И я добавлю, что прекрасным примером служит невозможность для обычного человека пройти по доске на большой высоте, хотя и доска может быть настолько широкой, что пройти ее на земле доступно любому.

– Следовательно, вы предлагаете, чтобы мы заранее обдумали возможные трудности и беды, которые могут нам представиться? – спросил Флайяно. – Что ж, я нахожу это мудрым. Только как это сделать?

– Очень просто: пусть каждый продумает свое место и поведение в случае, если нас разобьет о рифы Каоковельда, или наших товарищей схватит патруль, или мы будем остановлены военным судном, обысканы и отведены в Кейптаун или Уолфиш-Бей, или случится тяжелая поломка машин, или… да я и не берусь перечислить все «или» так сразу.

– И потом что? Обдумаем, а какой толк, если каждый будет делать что попало?

– А чтоб так не получилось, соберемся, поговорим, может, не один раз, тогда и распланируем, где чье место в бою.

Молодежь дружно одобрила предложение капитана, только инженер скептически заметил:

– Я не хочу опровергать ваш жизненный опыт. Но большую часть его вы набрали в совершенно других условиях. Сейчас, во второй половине века, корабли так усовершенствованы, что любой мальчишка, если он не идиот, может стать моряком. Ничего не случается с теми десятками тысяч кораблей, которые плавают в далеких морях, как мы. Разве столкновения в тумане, как с нашим лайнером «Дориа», а просто бури уже не властны над кораблями.

– Вы правы только в том, что морское дело стало физически легче, и рейсы быстрее, да прогнозы погоды очень облегчили деятельность моряков. А что бури не властны – это вы просто не знаете!

– Какие примеры?

– Я не читал сводок Ллойда уже пять лет, так что не знаю последних случаев. Но вот вам примеры. Несколько лет назад, – капитан помолчал, набивая трубку, выпустил два клуба дыма и продолжал: – Пассажирский лайнер англо-австралийского направления, не помню его имени, исчез без следа в тех водах, куда направляемся мы. Корабль был оборудован всеми современными техническими приборами, о которых вы говорите, и тем не менее ни одного вызова по радио, ни обломка, никого из пассажиров или команды.

– Какой страх! – содрогнулась Сандра. – Когда это было?

– В 1955 году.

– Что же с ним случилось? – спросила Сандра.

– Неизвестно. Морской суд, погадав на кофейной гуще, решил, что корабль мгновенно переломился пополам на сильном волнении и затонул.

– Но ведь это единственный случай, – заметил механик.

– Если бы это было так… Год спустя зимой грузовой английский пароход «Северная звезда» в семь тысяч тонн исчез в Северной Атлантике. Он послал двадцать седьмого декабря в свое общество обычную радиограмму, что все в порядке. И это было все. Правда, капитан парохода «Королева Елизавета» сообщил, что в районе, где исчезла «Звезда», он видел волны высотой в семьдесят и восемьдесят футов.

– Это около двадцати пяти метров? Никогда не слыхал о таких волнах в Атлантике! – воскликнул лейтенант.

– Все бывает, – спокойно заверил капитан. – В той же Атлантике не так уж редко исчезают суда – я не говорю про рыбачьи или береговые, а про мощные пароходы и теплоходы. За один сильный ураган иногда пропадают вдали от берегов несколько хороших пароходов. Нет, друзья, море – серьезная вещь.

– Как же вы, моряки, не боитесь? – наивно спросила Леа.

– Бояться нельзя – тогда лучше не плавать, – ответил капитан, – но и легкомыслие, безответственность в нашем деле не лучше трусости.

Лейтенант зажег сигарету и смотрел на голубой дым, медленно уходивший в открытую дверь каюты.

– А я боюсь почему-то потонувших кораблей, – задумчиво сказал он.

– Как странно! – воскликнула Леа. – Корабли на дне всегда привлекали меня. Так интересно – кажется, в них скрыта какая-нибудь тайна или обязательно найдешь что-нибудь интересное!

– Нет, у меня не так. Морская глубина чем-то мне неприятна, хотя я всей душой люблю море… но на поверхности. А корабли – да, там тайна, но в то же время и ужас гибели, оборванные жизни, исчезнувшие надежды и труды…

В прошлом году морские летчики взяли меня в полет на геликоптере на остров Сфактерия. Мы летели совсем низко в яркий и тихий день над Наваринской бухтой. Море у западного Пелопоннеса почти всегда прозрачно, как здесь или у нас в Южной Италии. И вдруг я увидел на большой глубине – не меньше тридцати фатомов – много затонувших старинных кораблей. Совсем отчетливо и в то же время с тем оттенком нереальности, который дает даже самая прозрачная вода. Я попросил задержаться, и мы повисли над бухтой, созерцая угрюмые призраки сражения – с обломанными мачтами, лежащие как попало: на борту, на ровном киле, даже поперек друг друга, вверх днищем… У одного большого корабля сохранились мачты, лишь стеньги были обломаны, и перекошенные нижние реи до сих пор еще сопротивлялись времени и судьбе. Я смотрел и думал о тех, чьи кости лежат там, на пушечных палубах и в трюмах, под сверкающими солнечными волнами Ионического моря, окруженными синими от зноя каменистыми берегами греческой земли, древней и вечно юной, по-прежнему полной жизни и мечты…

– Боже мой, вы поэт, лейтенант, – усмехнулся Флайяно. – Любовь к женщинам и поэзия – скверная комбинация, вы не преуспеете в жизни…

– О каком сражении вы говорили? – перебила Леа.

– Наваринском, когда соединенный русско-англо-французский флот утопил всю турецкую эскадру.

– Значит, это было около двухсот лет назад, точно не помню, – сказала Сандра. – Но как же так сохранились корабли?

– Между двумя мысами Пилос море на глубине всегда спокойно, и волны не уничтожили судов. А без волн под водой дубовые корпуса разрушаются очень медленно.

– Шведы только что подняли свой корабль «Ваза», галеон в полторы тысячи тонн, потонувший в Стокгольмской гавани больше трехсот лет назад, – подал голос капитан Каллегари.

– Зачем? – недоуменно спросил Иво.

– Просто так, как национальную реликвию, археологическую редкость. Дуб, из которого построен был галеон, стал совершенно черным, но отлично сохранился. Корабль стоит в сухом доке, но его непрерывно поливают водой, иначе дерево раскрошится. Оно должно высыхать очень постепенно и долго, тогда дуб снова станет крепким, еще крепче, чем был. Секрет, давно известный мебельным мастерам.

– И хорошо сохранился корабль?

– Очень, за исключением повреждений при подъеме. Даже красная краска, которой красили пушечные палубы боевых кораблей, местами уцелела.

– Странно, почему такой цвет внутри корабля? – удивилась Сандра.

– Совсем не странно, если вспомните назначение судна. Прежние ядра и картечь наносили ужасные раны. Кровь обильно лилась в бою. Так вот, чтобы не смущать людей видом крови, ее маскировали окраской боевых помещений корабля… – Сандра нервно передернула плечами.

– Начали с бурь, перешли на потонувшие корабли, теперь кончили кровью. Обнадеживающая беседа перед выходом в большое плавание.

– Сандра права, – рассмеялся капитан Каллегари. – Я сам начал этот разговор, я же предлагаю его кончить. Поплывем, друзья, смело, готовые ко всему и надеясь на самое лучшее!

Последние слова капитана были заглушены одобрительными криками и требованием запить вином такие хорошие слова.

А через несколько часов «Аквила», низко стеля едкий дымок дизельных выхлопов над спокойным морем, вышла в пятитысячекилометровый путь до берегов Южной Африки. Капитан вел свое небольшое, но быстроходное судно по всем законам дальнего плавания – по дуге большого круга, сильно отклоняясь к западу от африканских берегов, круто уходивших на восток. Он не намеревался заходить в порты Конго или Анголы, чтобы избежать возможных осложнений в этих сотрясаемых внутренней борьбой странах.

На пятнадцати градусах южной широты капитан рассчитывал повернуть прямо на восток и подойти к берегам Африки приблизительно на границе Анголы и Юго-Западной Африки, к устью реки Кунене, запастись водой и на остатках топлива дойти до Китовой бухты, уже совершив «операцию Гваданьо» («Хватай»), как прозвала предприятие Леа.

Океан, тропически ленивый и жаркий, медленно вздымавший крупные пологие волны, качал яхту в сонной влажной истоме и в слепяще знойные дни, и в ночи, сверкающие звездами в небе и светящимися животными в воде. Все участники «Гваданьо» большую часть времени проводили в ленивой дремоте, простертые на палубе под тентом, поднимаясь лишь для того, чтобы добыть из холодильника пиво или облить друг друга забортной водой, не дававшей прохлады распаренным телам. Старый капитан и Сандра объединились в распивании горячего мате – парагвайского чая. Запас его старый моряк всегда возил с собой, находя наилучшим этот способ борьбы с жарой и бесконечным потением. Действительно, оба «парагвайца» были бодрее всех и, когда уставали созерцать море, часами играли в «ма-цзян» – сложнейшее китайское домино. Хуже всего жара действовала на Иво – в нем накипало раздражение против всего света. Затея с экспедицией казалась ему пустой и опасной, компаньоны – неинтересными и недостаточно уважительными к нему – хозяину яхты, оплачивавшему путешествие всей компании. Когда Чезаре, выйдя из апатии, захотел рисовать Сандру, то получил резкий отказ – не от нее, а от Иво. Лейтенант, продолжавший состоять рыцарем при Сандре, тоже получил однажды грубое замечание киноартиста, и только его военная дисциплинированность помогла избегнуть ссоры. Сандра стала избегать Иво и льнула к капитану Каллегари, опекавшему ее с добродушной нежностью.

На пятые сутки плавания пересекли экватор. Прошло еще тридцать тягучих часов угнетающей духоты, монотонного стука дизелей и отупляющего безделья. Внезапно, будто волшебным мановением, море утратило свой слепящий металлический блеск, а небо – недобрый оттенок свинцового марева. Чистый и глубокий небосвод раскинул бесконечную даль над лазурным океаном, а с юга задул ветер, крепчавший с каждым часом. Было еще не время для постоянных юго-восточных ветров мыса Доброй Надежды, но и этот ветер явился отголоском могучей циркуляции атмосферы вокруг Антарктического материка.

После застойного зноя казалось, что ветер несет знобящий холод, хотя термометр не опускался ниже двадцати градусов. Куртки, свитеры и брюки сменили прежние до предела облегченные одеяния.

Волнение усиливалось. Яхта металась, то взлетая над затуманившимся горизонтом, то падая в темные шумящие провалы.

К ночи ветер продолжал дуть с тем же раздражающе упорным постоянством и достиг почти ураганной силы. На яхту стали наваливаться гигантские волны. Капитан спустился в машинное отделение, встреченный тревожными взглядами обоих дизелистов, и распорядился идти на одной машине, держа вторую в готовности.

Каллегари огляделся. Как всегда, вид корабельной машины вселял в него силы для предстоящей борьбы с морем. Длинные серые тела дизель-моторов, наглухо закрытые щитками, ничем не выдавали бешеной скачки поршней и вращения коленчатых валов. Только глухой гул под ногами, сотрясение всего корабля да еще голубоватый угарный дымок, плававший над переплетом трубок и проводов. Пульты с циферблатами тахометров, масляных манометров и указателей температуры освещались матовыми лампочками, желтоватый свет которых казался по-домашнему спокойным в контрасте с яростным воем ветра в вентиляторах и сокрушительным грохотом волн за тонкими бортами.

Каллегари вздохнул и поднялся по внутреннему трапу в каютный проход, бесшумно шагая по толстому ковру между стенками полированного амарантового дерева. Серебристый свет широких плафонов подчеркивал роскошь отделки, может быть, уместную для гигантского лайнера, но здесь, на борющейся с океаном маленькой яхте, показавшуюся старому моряку вызывающей и наглой.

Сандра и Леа стояли у дверей своей каюты внешне спокойные. Широко раскрытые тревожные глаза их тронули капитана. Все мужчины, за исключением Флайяно, находились на местах по штормовому расписанию.

– Можно с вами, капитан? – робко попросила Сандра.

– Пойдемте в рубку! – согласился капитан. – Только держитесь за меня, и так крепко, как еще ни за что не держались в жизни!

Капитан вывел их на крышу каютной надстройки, передняя часть которой была занята верхним мостиком, из легких металлических трубок. От рева ветра и грома моря у девушек подогнулись колени. Слабые блики красного и зеленого света от бортовых фонарей метались по стенам черной воды, встававшим вокруг судна. Длинные хвосты пены неслись поверх фонарей, а над ними мутный мачтовый огонь поднимался в беспросветное небо, будто взывая о помощи, и, не получая ее, валился вниз, изнемогая и отказавшись от борьбы, а палуба жутко уходила из-под ног, падая под вздымавшийся навстречу исполинский вал…

На резиновых решетках мостика стоял лейтенант, вцепившись в поручни. Капитан Каллегари, крепко обхватив талии девушек, подтащил их к поручням и перевел дыхание.

– Прикройте меня, капитан! – закричал лейтенант.

Оба моряка прижались друг к другу, и лейтенанту удалось закурить под полой дождевика. Потом оба склонились над нактоузом. Сандра и Леа увидели в слабом огне их мокрые, твердые и спокойные лица, задумчиво устремленные в ревущую черную даль. Иногда они сближались, чтобы обменяться короткими неслышными замечаниями.

Несмотря на молодость, девушки много путешествовали, но только сейчас поняли, что профессия моряка и летчика – это не только умение и тренировка. Духовное соответствие выбранному жизненному пути, позволяющее вот так, спокойно противостоять колоссальной мощи океана и, не дрогнув, исполнять свой долг до конца. Это соответствие призванию, пожалуй, такое же, как у художника, делающего свое дело вопреки всей силе мещанской злобы и непонимания, ученого – до конца ведущего поиски истины и борьбу с косностью, артиста – погибающего в усилиях достичь немыслимого совершенства.

Лейтенант что-то крикнул – слабый, погибший, едва родившись, звук. Капитан подвинул ручку машинного телеграфа и бросился к Леа. Сандра почувствовала руку лейтенанта, сдавившую ее железным кольцом и прижавшую к поручням. И в тот же момент, холодея от сознания близкой гибели, она увидела волну, поднявшуюся над яхтой так высоко, что ее верхушка казалась на уровне мачтового огня. Тяжкий удар отбросил назад судно. На мостике возник поток крутящейся воды, сверху обрушился целый водопад. Сандра, ослепленная и оглушенная, едва успела вдохнуть тугую струю удушающего ветра, как новый удар придавил осевшее судно и снова водопад рухнул на головы людей. Сандра цеплялась за холодные металлические трубки, ожидая смерти. Но машина заработала снова, и «Аквила» заплясала на волнах с прежней легкостью.

– С вас достаточно, – сказал капитан, увлекая Леа и Сандру к двери, в рулевую рубку. В рубке царил покой, пахло табаком и машиной. На руле стоял огромный матрос-калабриец.

Леа и Сандра в изнеможении опустились на обитую кожей скамью, а капитан Каллегари встряхнул дождевик и принялся раскуривать трубку. Дверь открылась, и в рубку ворвался Иво Флайяно, изрыгая брань.

– Я ждал вас, хозяин, – капитан выпустил клуб ароматного дыма, – стоит ли идти тем же курсом? Может, повернем к берегам Африки?

– Куда именно?

– Пойдем в Луанду. Все равно топлива не хватит, если будем пробиваться через бурю. Рискуем повредить яхту…

– Кой черт, откуда взялся такой ураган! Как же вы говорили мне, что мы успеем до осенних бурь! Теперь мы сожжем дорогое топливо, и неизвестно, достанем ли в Анголе.

– Разве это ураган, хозяин, обыкновенная буря. Ветер дует без изменений, без порывов и только возрос до большой силы. Что же делать, на море всегда может случиться неожиданное. Вот и метеостанции не сумели предсказать…

– Будь они прокляты, ваши метеостанции! Яхта вся трещит, в каютном коридоре вода. Поворачивайте куда угодно, хоть в Южную Америку!

Капитан отошел в угол рубки, где на маленьком столике была прикреплена карта, и некоторое время что-то измерял на ней. Потом открыл пробку переговорной трубы и поговорил с механиком. Яхта задрожала сильней – пустили на полные обороты второй двигатель.

– Маневр не лишен риска, – негромко сказал он Флайяно, – слишком велико волнение. Я должен быть наверху, а к рулю встанет лейтенант. Если что-нибудь случится со мной – назначаю командиром судна лейтенанта Андреа Монтуори!

– Почему лейтенанта? – бросил Флайяно. – Я бы не хотел…

– Потому, что так решил я, – жестко ответил капитан, – в опасности на судне есть только один хозяин, и этот хозяин – я. Если не будет меня, то хозяином станет лейтенант Монтуори, и по морским законам за неподчинение он может отдать под суд даже самого владельца яхты. Слышите?

Киноартист негодующе фыркнул. Капитан поднялся на мостик, а оттуда спустился лейтенант. Торопливо затянувшись несколько раз сигаретой, он взял от матроса штурвал и минут десять приноравливался к ходу яхты.

– Готово на руле? – послышался голос Каллегари в переговорной трубе.

– Готово, капитан! – звонко ответил лейтенант, и его сильное тело напряглось.

Яхта содрогалась от работающих на всю мощность моторов. Лейтенант осторожно повернул руль, еще – и на правый борт «Аквилы» обрушились одна за другой три чудовищных волны. Яхта круто накренилась, падая под удар четвертого вала. Толстое зеркальное стекло в стене рубки выдавилось, как бумага, пенящаяся вода хлынула в рубку вместе с воющим порывом ветра.

Флайяно с воплем кинулся к лейтенанту, отталкивая его от штурвала.

– Довольно, поворачивайте назад, мы погибнем!

Лейтенант, с лицом в крови от порезов осколками, отбросил хозяина плечом.

Судно описывало широкую циркуляцию, приходя в халфвинд. Вой ветра в рубке стихал, но каждая большая волна кренила «Аквилу» все сильнее, и размахи судна перешли красную черту креномера.

– Скорее! Еще четыре румба! Больше ход! – неслись отрывистые команды с мостика яхты, правая сторона которого погружалась в воду.

И вдруг произошла волшебная перемена. «Аквила» выпрямилась. Волны перестали давить и топить яхту. Они размеренно подбрасывали ее, пенные водовороты перестали разгуливать по палубе. В рубку потянуло знакомым удушливым дымком моторов.

– Легли на курс! – донеслась команда капитана. – Так держать!

Когда капитан вошел в рубку, Сандра перевязывала лейтенанта. Киноартист незаметно скрылся, пристыженный своей истерикой. «Аквила» пошла в бакштаг, более не преодолевая волн, и быстро приближалась к берегам Африки.

Еще сутки гуляла по океану упрямая буря, а на исходе второго дня волны снова обрели свое широкое и мерное колыханье, а небосвод стал дымчатым и жгучим, вынырнувшее из-за горизонта судно шло наперерез курсу «Аквилы» и неожиданно приветствовало яхту родным флагом. Сблизившись и увидев разбитую рубку, итальянский танкер запросил, не нуждается ли яхта в помощи.

Капитан догадался попросить дизельного топлива. Едва на танкере узнали, что яхта принадлежит киноартисту Флайяно, как в цистерны яхты без всякой платы было залито восемь тонн отличной солярки. Моряки, пока производилась перекачка, попросили Иво быть гостем корабля. Иво вернулся, очень довольный оказанным ему приемом, воспрянул духом и снова стал внимателен к своим спутникам, хотя океан дышал зноем и часы плавания шли медленной и монотонной чередой.

Леа, Сандра и Чезаре, к которым изредка присоединялся и лейтенант Андреа, с наступлением ночи усаживались на палубе и вели нескончаемые дискуссии под бархатно-черным тропическим небом. Однажды они спорили чуть не до рассвета о судьбе женщин, о семье и браке.

– Замужество, замужество… – насмешливо пропела Леа. – Девушки изо всех сил стараются втянуть в него мужчин, а те прилагают столько же усилий его избежать. А над всем этим – католическая церковь с нерушимым браком, устаревшим еще пятьсот лет назад. Лучше бы подумали, как сделать такую жизнь, чтобы люди не опускались в браке.

– Совершенно согласна с вами, Леа, – голос Сандры дрогнул волнением. – Для церкви и государства проще всего запретить разводы, да и заодно средства против беременности. Бедны – ничего, плодите ребят, нужны резервы рабочей силы, нужны солдаты. Словом, все за счет нас, женщин…

– Если бы я была гениальной, – Леа приставила ко лбу растопыренные пальцы, – я бы стала ученым и придумала настоящее средство от беременности. Просто пилюлька! Клянусь всеми святыми, мы, женщины, мигом бы отучили государства воевать. Каждая человеческая жизнь сделалась бы драгоценностью. Вот было бы здорово! Тогда каждого, кто изобретал что-нибудь для войны, для убийства, убивали бы самого, мгновенно и беспощадно!

– Увы, дорогая Леа! Такие пилюли уже есть, называются «коновид». Пущены в употребление американцами, говорят, надежны и безвредны. А ничего не произошло!

– Все равно, – упрямо твердила Леа, – они запрещены у нас церковью и правительством!

– Что там далекие мечты, – снова возразила Сандра, – вообще с браками дело идет все хуже. Я не видела удачного замужества. Самые лучшие из нас очертя голову бросаются замуж во имя ощущения безопасности, спасения от одиночества. Ничего более, никакой любви. И те редкие, что могут идти одни, – настоящие женщины будущего, что бы там ни говорили придуманные мужчинами книги, пьесы и фильмы. Сколько их, этих томов о счастливом браке, о правильной половой жизни! Бесконечные наставления: делай то, не делай этого, иначе не будет успеха, долгой любви, красивых детей. Наставления, и ничего более, без понимания человека и его настоящих стремлений. А в других книгах пишут только о материальном успехе. Только деньги, заслуги, ордена, будто нет никакой другой цены жизни!

– Положим, вам, женщинам, стало куда проще, – сказал Чезаре. – Есть множество доступных вам профессий. Вообще, стало легче менять профессии, вернее, места работы. Возрос круг бродяг печати и искусства. Все больше стираются национальные особенности и изощренные традиции, возникшие в разных странах. Бродяжничество, воспетое многими писателями, вознесено над скучным повседневным существованием. Героем нашего общества стал бродяга, а не труженик-семьянин. А жизнь стоит на земле, на оседлости, и получается противоречие, ломающее все наши морали!

– Есть еще одна беда, – сказала Сандра. – Вы, мужчины, стали так усиленно торговать сексуальной красотой, что практически сделались асексуальными. Тогда вы стали бояться нас, женщин.

– А мы, женщины, сделались мстительными, – насмешливо добавила Леа.

– Древние цивилизации Средиземноморья, так же как и Индии, сумели справиться с силой пола, внедрив половую любовь в религию, философию, празднества, литературу и поэзию, не говоря уже об изобразительном искусстве. В этом их культура достигла высоты, несравненной со всеми другими, потому что понимание Эроса охватило массы народа, – и Сандра в ажиотаже вскочила.

Леа и Сандра проговорили бы всю ночь, если бы утомленный словопрениями Чезаре не вскричал с досадой:

– Довольно! Я одурел! Прямо литературный клуб! Мания дискуссий распространилась по всему миру, точно в Средневековье. Слова, слова, забота о будущем.

Во имя него и грядущих поколений человек повышает радиацию, загрязняет воды, уничтожает леса и почвы, соревнуясь в военной мощи и бессмысленной численности армий, точно стад; отравляет психику и мораль ложью и дезинформацией. Три кита современной нашей общественной жизни: зависть, болтовня во всех ее видах и покупка бесчисленных вещей. Хотел бы знать, как это оценят наши потомки!

– Где-то я прочитала, – невпопад произнесла Сандра, – что человек глуп, потому что он тянется к звездному небу, забыв, что сама Земля есть звезда…

Берег Черного материка ровной голубой чертой протянулся во всю ширину восточного горизонта. Столица Анголы Луанда привольно раскинулась по берегам бухты. Великолепным полукольцом охватили лазурные воды залива холмистые берега, застроенные домами с красными черепичными крышами, так похожими на города родного Средиземноморья. Луанда с ее двухсоттысячным разноплеменным населением, собравшимся буквально из всех стран мира, сохранила облик комфортабельной столицы с отличными отелями и множеством автомобилей. Удивляло количество гоночных автомашин; потом наши путешественники узнали, что увлечение гонками доходило до того, что они устраивались прямо на улицах, не обходясь без катастроф и увечий.

Буря антиколониальной борьбы, охватившая всю Африку, не миновала и Анголы, несмотря на ее сравнительно редкое население. Ангола в старину называлась «Черная мать рабства». А теперь во всех концах страны повстанческие отряды боролись за свободу, сгоняя белых поселенцев со своей земли. Те, удрученные и озлобленные, накапливались в Луанде, выжидая решительных мер. Но бессилие отжившей колониальной системы стало очевидным даже ярым оптимистам.

Ангола, прежде райская страна по изобилию животной жизни, была опустошена европейцами. Безжалостное избиение слонов сменилось не менее подлым истреблением зебр, которых белые мясники уничтожали, чтобы получить грошовую цену за шкуру. Особенно страшный урон животному миру Анголы принесло после Второй мировой войны появление легких вездеходных автомобилей – джипов, на которых охотники носились по саваннам. По этим степям теперь разбросаны только выбеленные солнцем черепа и кости.

Порт Луанды, прежде до отказа заполненный судами, значительно опустел. Потрепанная бурей красивая яхта знаменитого киноактера привлекла всеобщее внимание. Моряки «Аквилы» принялись за починку судна, а Иво Флайяно с двумя спутницами был приглашен к влиятельным лицам города. Хозяева избегали говорить с иностранцами о положении внутри страны. Разговоры касались преимущественно спорта и охоты. Гости узнали, что недавно, лет шесть назад, известный ангольский охотник – негр – убил здесь величайшего в мире слона, пяти метров высотой и двадцати тонн весом. Чучело этого слона выставлено в Вашингтоне. Еще нередки бегемоты четырехметровой длины. Сандра и Леа загорелись желанием хоть на минуту посмотреть дикие места Анголы и принялись флиртовать с военными.

Очарованный Сандрой высокопоставленный офицер обещал вертолет для путешествия внутрь страны и выполнил обещание. Иво, Чезаре, Сандра и Леа стали пассажирами стрекочущего аппарата, который незаметно оторвался от пыльного аэродрома, повис над красивым городом и медленно, как бы нехотя, двинулся на юго-восток. Курс лежал к диким и малонаселенным местам в долине реки Кунене, где, по последним сводкам, было еще спокойно. Через три часа полета геликоптер спустился и пошел совсем низко над саванной – африканской лесостепью, здесь более сухой и каменистой, чем в других районах. Медленно проплывали внизу, совсем под ногами, островки плосковерхих деревьев и зарослей густого кустарника, низко клонилась под ветром высокая, сухая позолоченная солнцем трава, еще не сменившаяся свежей осенней порослью.

Внизу пробегали небольшие стада антилоп, бычились, становясь кольцом, буйволы, тройка жираф прошествовала поодаль, кланяясь высокими шеями. Геликоптер сел на широкой равнине. Европейцы, впервые попавшие в дикие просторы Черного материка, испытали тот удивительный прилив сил и обострение чувств, какое вызывает климат сухих областей Африки у молодых и здоровых людей. Сандра вспоминала позднее, что воздух показался ей наэлектризованным. В странной свежести горячего ветра, запаха сожженной солнцем степи и стремительном беге красивых животных Сандра ощутила пламенную радость жизни и свободы, давно позабытую в цивилизованном городском существовании. И в то же время это был совсем чужой мир, непонятный, суливший нелегкую и опасную жизнь, для которой годились лишь закаленные люди с твердыми сердцами и сильными телами.

Они снова поднялись в воздух, пролетели над селением племени кувале, где находились только женщины и старики. Люди сбежались на площадь, глядя на пролетающую машину, едва не задевавшую колесами за конические верхушки хижин. Наблюдательная Сандра разглядела даже дощечки с разноцветными бусами, прикрепленные к спине нагих ребятишек, привязанных за спинами матерей, – чтобы не скривить позвоночник, как ей объяснили опытные спутники. И действительно, удивительно гордой и прямой была походка чернокожих обитателей селения.

Геликоптер приблизился к конечному пункту путешествия – реке Кунене – и сел на песчаную пойму. Отсюда надо было пройти несколько километров, чтобы посмотреть огромных бегемотов и крокодилов.

Самым незабываемым впечатлением всего полета осталась для итальянцев встреча на берегу Кунене. Маленькая процессия почти нагих девушек племени нгумби направлялась к реке за водой, неся на головах сосуды из огромных тыкв. Возвращаясь к геликоптеру, Сандра и Леа отстали от проводника и плелись на адском солнце, распаренные, в насквозь пропотевшей одежде, среди редкого тростника и трехметровых тонких стеблей колючего кустарника. Шедшая впереди девушка наткнулась прямо на итальянок и остановилась, приветствуя их улыбкой, показавшей ряд превосходных зубов, с выпиленными треугольником средними резцами. Девушки нгумби оказались красивы на любой вкус: правильный овал лиц, большие глаза, прямые носы, хотя и с чересчур широкими, с европейской точки зрения, ноздрями. Иссиня-черные короткие волосы были украшены голубыми бусами, обрамлявшими чистые широкие лбы. Сильные шеи обвивали нити ярко-желтых бус, резко выделявшихся на темно-коричневой, с лиловатым оттенком коже.

Прекрасны были легкие и стройные тела африканок, их гладкие прямые плечи, точеные руки, твердые красивые груди. Сандра, поцарапавшаяся в нескольких местах и разорвавшая кофточку о колючие стебли, почти с ужасом наблюдала, как скользили среди кустарника темные обнаженные фигуры, нисколько не повреждая поразительно гладкой кожи. Передняя девушка стояла совсем близко к Сандре, и та затаив дыхание смотрела на крепкую пружинистую ветку, усаженную шипами адской остроты и длиною больше мизинца, прикоснувшуюся к левой груди девушки. Та, поняв взгляд Сандры, плавно повела плечами. Шипы безвредно скользнули по коже, видимо обладавшей немыслимой для европейца упругостью. Сандра тихо ахнула и протянула руку к африканке, но тут чертыханье, хруст веток и тяжелые шаги возвестили о подходе мужчин. Секунду девушки стояли, прислушиваясь, затем, как по команде, повернули налево и скрылись в кустарнике. Чезаре, Иво и один из пилотов геликоптера замерли, глядя им вслед.

– Пресвятая Дева! – воскликнул художник. – В этом солнце, в желтизне трав они словно вырезанные из агата статуэтки!

– Вот они, настоящие драгоценности Африки! – добавила Леа, отбрасывая назад прилипшие к лицу волосы. – Помнишь, Чезаре, мою теорию, что красота родится в трудных условиях жизни? Разве это не подтверждение?

Художник кивнул. Летчик с добродушной усмешкой сообщил на своем плохом французском языке, что ничего особенного эти нгумби не представляют.

– Здоровое племя, разводит немного скота.

– Да, вот эта, передняя, – вздохнул Флайяно, – она имела бы успех! Ее вайтлс, как у американской дримгэрл, я думаю, 37–25—35 – это при росте 166…

– Неужели все понятие прекрасного стало сводиться к этим идиотским цифрам? – спросила Сандра.

– Вовсе нет, я ценю многое другое, и вы это знаете! – осклабился Флайяно. Сандра отвернулась, покусывая губы.

Леа сказала:

– Никогда не думала о вас так, синьор Флайяно! Вы мне казались настоящим героем в ваших фильмах!

– А теперь? – Леа промолчала.

Несложный ремонт «Аквилы» был уже закончен, когда Иво, Сандра, Леа и Чезаре вернулись в город. Моряки подружились с портовыми мастерами, и вернувшиеся из саванны нашли всю компанию в живописных позах под тентом на палубе, разучивающую под аккомпанемент двух гитар печальную португальскую песню «фадо» – тоска по родине.

Сразу же после прибытия на судно Иво удалился к себе в каюту, откуда вышел лишь к вечеру сильно пьяным. Леа и Сандра укрылись в каюте, а капитан с художником и лейтенантом занялись игрой «ма-цзян» в рубке. Чезаре вопреки обычаям своего поколения не любил алкоголя, и, как ни странно, оба моряка оказались с ним солидарны. Капитан утверждал, что настоящие люди пьют изредка, но как следует после какой-либо серьезной встряски, а щелканье рюмками по всяким пустякам к добру не приводит.

К счастью, ничего плохого не случилось, хотя Иво искал ссоры то с лейтенантом Андреа, то с художником.

На третий день, увидев присланные счета портовых сборов, Флайяно опомнился, взвыл от негодования и распорядился немедленно выходить в море.

Еще шестьсот миль до Фош-ду-Кунене – маленького поселка и сторожевого поста в устье реки Кунене, откуда начиналась запретная земля Юго-Западной Африки. Моряки решили идти от самой Луанды подальше от берегов, выжимая из моторов все, что они могли дать, и подойти к берегу. Поэтому, если соглядатаи и сообщили о выходе «Аквилы» береговым патрулям, то они не ждали бы яхту так скоро.

Содрогаясь всем корпусом, «Аквила» мчалась к жуткому Берегу Скелетов. Капитан и лейтенант без конца вычисляли и уточняли положение судна, проверяя его всеми возможными способами, ибо от точности подхода зависело все, включая и личную безопасность охотников за счастьем.

От Фош-ду-Кунене до Тигровой бухты (Тигриш-байндуш) и затем до Скалистого мыса (Роки-Пойнт) было всего 188 миль. Южнее Роки-Пойнта, вплоть до Палгрейва, на протяжении ста миль шел прямолинейный однообразный берег. Именно здесь, к югу от мыса Фрио, и была помечена на карте безымянная крошечная бухточка.

Ожидание нервировало весь экипаж «Аквилы», но каждый реагировал по-своему на приближающееся испытание. Флайяно без конца шагал по палубе, то напевая, то молча хмурясь. Чезаре и Леа готовили акваланги, так как становилось все более очевидно, что хозяин не в форме и роль водолазов-изыскателей придется выполнять им двоим. Сандра старалась кормить мужчин как можно лучше, а в свободное время садилась в угол кожаного диванчика рубки, разговаривая с капитаном и Андреа.

Во всю длину штурманского стола протянулась карта, по ней шел зеленый след линии движения «Аквилы».

Сандра очарованно смотрела на таинственное место, отмеченное красной черточкой. Близко подходили к ровной линии берега темно-голубые пятна глубин. В южном конце карты отчетливо выступал тупо закругленный мыс.

– Это уже близко от Кейптауна? – спросила она.

– О нет, – улыбнулся лейтенант, – это всего лишь мыс Крос, в восьмидесяти милях к югу от Палгрейва. От него еще восемьдесят миль до Китовой бухты, там городок и порт, центр района, единственный населенный пункт здесь и тот стоит на столбах…

– Зачем?

– Наводнения. Здешние сухие русла от дождей внезапно наполняются и превращаются в бурные потоки, низвергающиеся в океан.

– А от Китовой бухты сколько до Кейптауна?

– Вам, видимо, не терпится туда попасть? – пошутил капитан.

– Да, не терпится, – серьезно подтвердила Сандра.

– Ну, если так, – лейтенант извлек мелкомасштабную карту и развернул ее, – видите?

– Ой, это далеко!

– Примерно миль семьсот-восемьсот. Хотите, сейчас скажу точно?

– Зачем? Я и так вижу – суток трое пути… А где здесь совсем запретная зона, где алмазы?

– Смотрите. От Китовой до мыса Консейпшен миль пятьдесят, а дальше все вплоть до устья реки Оранжевой. Приходится стеречь берег. В одной бухте здесь в 1954 году нашли два гнезда алмазов. В одном взяли пятьдесят пять тысяч каратов, в другом – восемьдесят тысяч, и было подозрение, что под водой залегают такие же гнезда. Неудивительно, что скоро они на пушечный выстрел не будут подпускать сюда аквалангистов.

– Сколько же это миль?

– От Консейпшена до Людерица, – ноготь лейтенанта отмечал точки карты, – сто шестьдесят миль, и отсюда до Оранжевой еще почти столько же.

– Следовательно, около шестисот километров, которые могли бы насытить мир алмазами! И никому до этого нет дела! Где же Объединенные Нации, всякие там международные комиссии?

Лейтенант так презрительно махнул рукой, что Сандра рассмеялась.

– Что-то есть очень неправильное в нашей всей цивилизации, и она катится под уклон, как бы там мы не похвалялись перед красными, – грустно сказала Сандра, – главное – это ложь, лицемерие.

– Наследие девятнадцатого века – свойственная всем нам вера в слова. Когда-то слово было словом чести, правды для феодальной аристократии, для купечества. Для престижа это было необходимым элементом общественных отношений. А теперь слово больше вообще не будет ни для кого убедительным. Это серьезный моральный кризис, назревающий в нашей цивилизации. Противно становится жить, теряешь цель и смысл.

– Я вообще не вижу ни цели, ни смысла у вас, молодежи, – вмешался капитан.

– Молодежь ругают по всему миру, – пылко возразила Сандра, – это модно. Понять нас, конечно, труднее. Никому нет дела, что наше сознание раздваивается, раскалывается между грубой реальностью жизни, ее неумолимой жестокостью и той призрачной жизнью, доведенной почти до реальности искусством кино, литературы, театра или политической пропаганды… Что знает средний человек о красоте и многообразии нашей планеты, ее людей, обычаев, искусства, о великом созидательном труде на суше и на море, в горах и равнинах? Что знает он о губительных последствиях необдуманных попыток добыть больше, отдать меньше, об этом всевозрастающем в темпах разграблении природы. В одних случаях от него намеренно скрывают это многообразие, чтобы не дать ему почувствовать убожество собственной жизни. В других – тоже скрывают, стараясь спрятать неумелость хозяев общества и цивилизации.

– Хорошо, Сандра! – одобрил лейтенант Андреа.

– Молодец, Сандра! – эхом откликнулась незаметно вошедшая Леа. – Что, получили, капитан?

– Да… надо сказать, – Каллегари закашлялся, хватаясь за спасительную трубку.

– Надо сказать, – продолжала Сандра, – что люди вашего возраста, синьор капитан, жили уже немало, видели мир, любили, сражались, им есть что вспомнить. А мы? Что ждем мы от жизни под прицелом ядерных всеуничтожающих ракет, под угрозой истребления половины мира, которое обещают безумцы? Разве не лицемерно упрекать молодежь в том, что она не хочет создавать ничего долговечного, стремится скорее взять побольше от жизни? Что мы в Европе не хотим сажать деревья и строить прекрасные дворцы? Сначала дайте нам будущее, такое же долгое, какое было у вас, на всю жизнь, а потом требуйте и упрекайте. Не дадите, то пеняйте на себя, не на нас, это вы такой мир приготовили нам.

– Приготовили… Почему? – Капитан задымил трубкой. – Вы сами должны…

– Известный разговор! Тогда не надо хвалиться заботами о будущих поколениях в парламентах. Скажите честно, что нам на них наплевать, была бы своя шкура цела… – Глаза Сандры искрились гневом и слезами, щеки пылали. Леа бросилась к подруге, обняла и поцеловала.

– Не надо, Сандра, милая! Я понимаю, что все это вас очень волнует, но не сейчас. И не с этими славными ребятами-моряками!

– Синьориа, – вдруг обратился лейтенант к Сандре, – вы совсем, совсем правы. И я – с вами!

Сандра вспыхнула: так в Южной Италии обращаются только к аристократкам, дамам высшего круга.

– Что бы ни было, Сандра, – воскликнула Леа, – у тебя есть уже верный рыцарь!

– И даже два, – учтиво поклонился старый капитан. Сандра приложила пальцы к губам и послала обоим воздушный поцелуй.

– С детства мечтала о рыцарях, плакала над книгами о короле Артуре и чаше святого Грааля и, наконец, встретила двух сразу, – к Сандре вернулся ее обычный легкий тон.

Лейтенант незаметно вздохнул, очарование уходило: высокая фигура Флайяно выросла на пороге.

– Все идет хорошо? – спросил он подозрительно, оглядывая всю компанию.

Океан цвета тусклого чугуна был совершенно спокоен, когда розово-палевый свет стал подниматься распахнутым веером из-за далекого черного берега. Капитан, стоя на мостике, следил за лейтенантом, который свесился над носовой оттяжкой штага, стараясь разглядеть возможную мель или не показанный на карте риф. Очень опасны были пресловутые внезапные изменения глубин, плотности воды, ее температуры, создававшие мгновенные рывки течений, стоячие волны и водовороты, погубившие у Берега Скелетов такое множество кораблей. Все выше раскидывался розовый веер за дальними горами, все ближе подходила «Аквила» к берегам, крадучись, словно львица к добыче.

Пески на берегу еще серели во тьме, а широкая полоса прибоя белела на грани океана и суши. Все, кроме дежурного механика, были на палубе. Иво, стоя рядом с капитаном, держал у глаз большой морской бинокль. Чезаре и Леа в купальных халатах стояли на борту, около приготовленных аквалангов. Как и предвидел Чезаре, Иво заявил, что в предварительную разведку он не пойдет.

Отдаленный низкий гул бурунов, усиливаясь с каждой минутой, превратился в тяжелый грохот и, наконец, оглушительный рев. Слов нет, надежно охраняла природа сокровища Южной Африки!

Сандра хмурилась, кусая губы; всегда очень умеренная в курении, непрерывно дымила сигаретой.

– Право руля, восемь румбов! – Команда капитана заставила вздрогнуть всех присутствующих. Яхта повернула параллельно берегу и пошла на юг. Выплывало слепящее солнце. Прибой вел однообразную ритмическую песнь, полную угрозы. Прошло около часа. Флайяно несколько раз демонстративно пожимал плечами, бросая бинокль на нагрудном ремешке.

Прозвенел машинный телеграф. Иво судорожно схватил капитана за плечо, а остроглазая Леа бросилась к борту с криком: «Вот!..»

Опять зазвенел телеграф, моторы замолчали. Капитан, переглядываясь с лейтенантом, рискнул медленно дрейфовать к берегу. Старый моряк хотел подойти как можно ближе к опасной полосе прибоя. Здесь, на счастье моряков, полоса переменных течений отдалилась в океан, создавая как бы заводь нормального моря меж этих грозных вод. Не случайно именно сюда подходила шхуна тех, чьими наследниками оказались итальянцы. Погода удивительно благоприятствовала лихому делу. Уже совершенно отчетливо виднелось сухое русло, разделенное темной горкой, а слева холм белой глины стоял невредимым, как и пятнадцать лет назад. Теперь несколько биноклей и все свободные глаза обшаривали берег в поисках признаков полицейского патруля. Но за белой кипенью грохочущего прибоя песчаные дюны и откосы с редкой порослью ничтожных растений были первозданно пустынны.

– Якорь, – раздалась долгожданная команда. Загремела цепь, яхта дернулась, и люди шатнулись от толчка.

Капитан сошел с мостика и присоединился к группе, окружавшей Чезаре и Леа.

Чезаре перегнулся через борт, наблюдая за прибоем. Горы воды поднимались из напиравшего на берег океана, росли и падали вперед, сотрясая море и землю. Как обычно, напор прибоя шел немного вкось, под очень острым углом к берегу, но обладал двойным ритмом. Прибойный бурун начинал медленно вспучиваться на внешней кромке прибойной полосы, затем движение волны замедлялось, переходя в толчею острых валов. Ближе к берегу от этой полосы вторая фаза бурунов вздымалась рывком, с пугающей внезапностью, взлетая на большую высоту фонтанами брызг и пены. Так же быстро вал сламывался и рушился на берег, присоединяя свой грохот к реву бурунов внешней полосы.

Страшная сила чувствовалась в этих яростных волнах. Как щепку, разобьют они судно, а что же сделают с человеком? Все не спускали глаз с аквалангистов, которые озабоченно, хмуро, но без признака страха изучали прибой. Подошел, пряча глаза, Иво, и Сандра отвернулась с подчеркнутым презрением от своего «босса».

– Не надо ли надеть костюмы? – осторожно задал вопрос капитан. – По-видимому, выступ берега, на котором разбивается прибой, состоит из двух уступов. Все же меньше обдерет о камни!

Художник отрицательно покачал головой.

– Приходится думать не только о море, но и о береге. Главное – свобода движений, возможность быстро ходить. Два уступа – это верно. Кажется, глубина первой ступени, которая мористее, большая, метров двадцать-пятнадцать, а вторая…

– Четыре-пять, вряд ли больше, – сказала Леа. – Но мне кажется, есть еще третий уступ, там, где они ударяются, метра в два, вот тут-то!.. – Она умолкла.

– Я поплыву вперед, просмотрю хотя бы вторую ступеньку, – предложил Чезаре и шагнул к аквалангу.

Несколько рук протянулось к нему, чтобы помочь надеть и закрепить ремни. Леа жестом остановила его.

– Впереди поплыву я, а ты следи. Если что со мной случится, ты поможешь, уже зная, в чем дело, а я не смогу. Не тряси головой, подумай, так умнее!

Поглядев еще несколько минут на прибой, Чезаре согласился.

Леа надела черный шлем, натянула поверх него маску. Чезаре тщательно закрепил на ней легкий акваланг, приготовился сам. Леа шагнула к спущенному с левого борта штормтрапу, обернулась и подняла руку, приветствуя остающихся. Сандра стояла, как приросшая к месту, даже забыв поцеловать подругу. Сейчас обычная женская нежность была не к месту. Сандра себе показалась ничтожеством. Да, вот настоящая подруга мужчине, современная женщина, смело разделяющая с ним рискованные предприятия и уступающая ему только в силе.

Леа, став центром напряженного внимания, смутилась и, чтобы скрыть это, сделала несколько танцевальных па, поклонилась и стала спускаться но трапу.

– Леа, – окликнул ее художник, – смотри, дорогая, без «штучек»!

Леа улыбнулась, опустила маску. Еще секунда, и она скользнула в темную воду, исчезла в глубине. Чезаре рывком перегнулся через борт, и в этом движении Сандра прочла всю его тревогу.

Никто на яхте не произнес ни слова. По-прежнему грохотал, хрипло вздыхал и ревел прибой, сияло ослепительное солнце. Волны плавно подымали и опускали яхту. Сквозь шум моря доносилось звяканье якорной цепи, тершейся о клюз. Минуты шли, ожидание длилось все напряженнее.

– Ах-ха! Вот она, черт-девчонка! – так рявкнул вдруг инженер, что Сандра вздрогнула.

В кипящей пене мелькнула крохотная черная фигурка и скрылась. Но Леа была уже за прибоем на отмели. Чезаре отпустил перила и стал разминать онемевшие, сведенные пальцы. Капитан выколотил остывшую трубку, а Флайяно потребовал акваланг.

– Мы поплывем вместе. – Чезаре не открывал глаз от забурунной полосы. А там уже брела по пояс в воде Леа. Вот она встала на сухой песок, такая маленькая издали, будто сказочный эльф. Леа не сняла акваланга, а стала сигнализировать Чезаре взмахами рук. Вот она провела горизонтальную линию – первый подход к прибою. Затем последовал отвесный нырок, поворот, путь параллельно берегу и резкий взлет вверх, снова нырок. Затем ее рука описала несколько быстрых кругов, показывая, как ее вертело, но, к счастью, уже выше обрыва.

– Не снимает акваланга, ждет, готова идти на помощь, – шепнул старый капитан Сандре. Та нервно стиснула его руку.

Флайяно был одет, и Чезаре ринулся в воду, даже не оглянувшись. Мгновенная тишина, и он повис над темной бездной, уходившей в неведомую глубину. Вода здесь казалась темной, может быть, по контрасту со сверкающей полосой прибоя.

Заметное течение влекло к берегу. Чезаре оглянулся, когда глубомер на руке показал четырнадцать метров. Иво плыл рывками позади и вверху, резко видимый в рассеянном зеленоватом свете. Чезаре жестом подозвал Иво, и они поплыли рядом. Внезапно художник почувствовал, что его увлекает стремительная сила. Чезаре стал торопливо уходить в глубину. Плыть параллельно прибою, как показывала Леа, не удавалось, вода упрямо толкала к отвесной черной стене, смутно угадывавшейся впереди. Сопротивляться стало бесполезно, и Чезаре покорно понесся прямо на скалы первого уступа, надеясь на отраженное течение. Так и случилось. Толчок с разлету отбросил его назад, запрокидывая его вниз головой. Художник отчаянно заработал руками и ногами, полетел вверх и вместе с массой воды благополучно перевалился через уступ. Теперь было хуже. Наклонное дно, по которому катились крупные камни, наполнило его ужасом. Вода, поднимаясь кверху, в то же время прижимала его к склону, и пловец понимал, что его ждет, если он попадет в глубокий желоб второй ступени. Удары камней друг о друга сыпались градом, больно отдаваясь в барабанных перепонках. Он оглянулся на Иво, не видя под маской его испуганного лица, и показал рукой вверх. Вода перестала тащить Чезаре и Иво, и они поплыли вдоль берега, постепенно приближаясь к нему и осторожно всплывая. Наступал решительный момент последнего прыжка. Чезаре остановился и некоторое время старался сохранить неподвижность в беспорядочно метавшейся взад-вперед воде.

Надо было распознать моменты подъема валов там, где ничем не сдерживаемая в своем стремлении верхняя часть волны вздымалась и бросалась вперед, вспучиваясь грохочущей горой. Свет, тупой дрожащий гул, взлет на пятиметровую высоту – и Чезаре закувыркался в ревущей воде, изо всех сил закусывая загубник, выдираемый водой. Оглушенного, его понесло назад с неодолимой силой. Чезаре вынырнул, ожидая неминуемой гибели, как только обратная волна сорвет его с береговой ступени. Но правильный ритм прибоя уже пришел ему на помощь. Вторая волна бросила его к берегу, опять потащила назад. С каждым разом сила воды ослабевала, и он продвигался к песчаному пляжу. Чезаре понял, что он вне опасности. Он поплыл, погрузившись насколько мог среди взбаламученного песка.

Крепкая маленькая фигурка Леа спешила ему навстречу, черным силуэтом выделяясь на солнце. По колени в пене, медленно переступая неуверенными ногами, Чезаре подошел к Леа, сдирая на ходу маску и шлем, так набившийся песком, что больно давил голову. Чезаре схватил протянутые ему руки и поцеловал их. Позади послышался облегченный вздох Флайяно.

– Санта Мария сопра Минерва, какой страх! Знал бы, никогда не взялся бы за такую штуку! Глоток коньяку. – Он отцепил от пояса герметическую флягу.

– От коньяка не откажусь, – сказал Чезаре, – я взял только воду и лопатку…

Немного отдохнув, они пошли по пляжу, жутко стонавшему от ударов волн. Чезаре и Леа встречались с этим явлением на Адриатическом море, но здесь вся обстановка была иной. Сознание, что они вторглись в запретную область, что на сотни миль кругом простирается только безжизненная, безводная пустыня, что здесь почти никогда не бывают люди, за исключением патрульных, – все это усиливало впечатление одиночества, оторванности от всего мира, от яхты, оставшейся за страшной преградой прибоя. Шум бурунов отдалился и стал приглушенным, но завывание сильного непрекращающегося ветра казалось удручающим. Этот ветер, названный местными жителями «хуу-ууп-уа», загадочно и безотрадно вздыхал под холмами песчаных дюн, улетая в пустыню.

Твердая глина на краю сухого русла сразу облегчила путь. Искатели приключений взобрались на низкий холм, лишенный растительности, с пятнами смоляно-черных потеков. Да, все так, как описано на карте, и тут, у верхушки, с северной стороны, должны быть зарыты алмазы.

На ровной, как облитой светлым цементом, поверхности холма не было ни ямки, ни бугорка. Только частые бороздки дождевых струй расходились, как меридианы на глобусе.

– Я пойду искать в русло, – сказала Леа, – перед отплытием я прочитала, какие смогла достать, книги о том, как искать алмазы.

– Я с тобой, – сказал Чезаре, – только вот лопатка у нас одна. – Он поглядел на Иво. Флайяно вывинтил свой длинный водолазный нож.

– Вы действительно ищите там, а я здесь.

Леа принялась за работу, будто всю жизнь занималась поисками алмазов. Она провела ножом по песку длинные полосы. Расчертив площадку, наметила ямки.

Солнце, уже высоко поднявшееся, нещадно палило. Жара немного умерялась ветром, в это осеннее время уже не доносившим горячее дыхание пустыни Калахари. Все же пот градом катился по загорелой коже Леа, когда она наконец дорылась до слоя бурой песчанистой глины. Чезаре несколько раз предлагал свою помощь, но только теперь получил лопату, чтобы рыть на противоположном конце намеченной линии. Леа расковыряла ножом бурую глину, тщательно разглядывая попадавшиеся камешки. Вздохнув, она перешла к Чезаре. Он, лежа на животе, старательно ковырял ножом каменистую породу. Леа покурила, наблюдая за Чезаре. Тщательность, с которой он рассматривал каждый камешек, удовлетворила ее, она взяла лопату и принялась копать третью яму.

Чезаре начал четвертую. Оба работали молча, почти не отдыхая, и не заметили подошедшего из-за бугра Флайяно. Он был весь в поту и тяжело дышал. Присев около Чезаре, он закурил сигарету, размяв ее дрожащими пальцами.

– Как дела? – спросил Чезаре, кроша породу.

– Перерыл все, работал как черт, и ничего?

– Может, поискать у подошвы? – предложила подошедшая Леа.

– Посмотрел и подошву.

– Зачем же было так спешить?

– А мне все мерещилось, что подкрадывается полиция. Что вот-вот раздастся грозный окрик: «Стой, мерзавец!» Это мне, Иво Флайяно!

– Да, вы, пожалуй, стали чересчур нервным… – начала Леа, но восклицание Чезаре заставило ее метнуться к яме.

Чезаре высоко поднял в сложенных щепотью пальцах сверкающий камень.

Леа испустила торжествующий вопль. Алмаз был довольно крупным, чистейшей воды, разве чуть-чуть голубоватый.

– Будем копать в этой стороне, – заключила Леа, – копать, пока хватит сил. Теперь я знаю, как это выглядит, – закончила она, вытряхивая из сумки свои прежние находки.

– Как жаль, что нас так мало и лопата одна, – нахмурился Флайяно. – А что, если взять еще двоих человек?

– Превосходно придумано, – одобрил Чезаре, – но только, пожалуй, не надо ваших матросов. Я не уверен, что с ними сделается, когда они увидят алмазы…

– Напрасно, – перебил Флайяно, – эти ребята абсолютно надежны.

Леа отказалась возвращаться на судно. Азарт поисков захватил ее. Чезаре и Иво отправились вдвоем. Как и предполагал художник, пробиваться навстречу прибою оказалось делом более легким.

На яхте алмаз, найденный Чезаре, вызвал радостное возбуждение. Однако капитан серьезно огорчился отсутствием закопанных сокровищ, на которые он почему-то очень рассчитывал. Он объявил, что теперь, когда пловцы освоились, он будет днем отводить яхту дальше от берега, чтобы на случай появления патрульного самолета оказаться не в запретной трехмильной береговой зоне. Лишь к вечеру, когда пловцы будут возвращаться, капитан подведет яхту ближе.

Иво скрылся в своей каюте и вскоре привел на палубу одного из калабрийских матросов, готового плыть на берег. Второй охотник нашелся не сразу. К удивлению Чезаре и Сандры, им оказался лейтенант Андреа.

Неопытность лейтенанта компенсировалась отвагой. Вскоре пять человек с лопатами, запасом воды и пищи с энтузиазмом рылись за холмом. Но результаты не оправдали пылких надежд экипажа «Аквилы», к вечеру удалось найти только три алмаза, гораздо меньшие, чем первый. Измученные, они уселись на холме, чтобы поесть, покурить и обдумать, что дальше делать.

– Придется плыть на корабль, – сказал, лениво потягиваясь, Флайяно, – становится холодно, и мы закоченеем к утру.

– Да, если бы можно было развести огонь, – уныло согласился Чезаре.

– Нечего и думать! Нечего и думать! – с ужасом закричал Иво.

Лейтенант, молчаливо ковырявший белую глину, вдруг предложил:

– Возвращайтесь вы, трое главных пловцов. Вам гораздо легче одолеть прибой. А мы с Пьетро останемся на ночь, будем копать ямы до алмазоносного слоя. Утром вы принесете воду и займетесь глиной. А мы поспим, отдохнем и вечером повторим все снова!

– Какое великолепное предложение! Ура лейтенанту Монтуори. – Леа вскочила и чмокнула моряка в щеку.

Даже Флайяно пришлось признать разумность этого проекта.

– Что ж, не будем терять времени. – Чезаре встал, показывая на низко севшее над океаном солнце. В его лучах угрюмый свинцовый песок пустынного берега порозовел. Дул холодный ветер, от которого итальянцы давно отвыкли в плавании по тропическому океану.

– Скорее на яхту, Леа-амазонка! – сказал Флайяно. – Вас Сандра теперь иначе не называет! Она ведь знаток всякой там античности, ваша Сандра…

Вечером, лежа на палубе рядом с подругой, Сандра говорила ей о своем намерении написать книгу об амазонках.

Сандре навсегда врезалась в память Леа, ободряюще улыбнувшаяся ей и бесстрашно бросившаяся в бешеный грохочущий прибой. Живое воплощение легендарных амазонок, которых еще в детстве боготворила Сандра. Закончив свое историческое образование, она уверилась, что амазонки – «отдельно живущие» – вовсе не миф. Рожденные в столкновении остатков древнего матриархата Крита, Малой Азии, дравидийских народностей протоиндийской культуры с военным преобразованием Древнего Мира, повсюду установившего главенство мужчин, амазонки появлялись то там, то сям, как попытки отстоять прежнее устройство общества. Не склонившие гордой головы, отважные и стойкие, они не могли победить нового и исчезли навсегда, оставив после себя только захватывающие легенды и продолжая жить в мечтах угнетенного пола.

– Этой цели я посвящу остаток жизни. – Услышав об «остатке жизни» из уст двадцатичетырехлетней красавицы, Леа невольно рассмеялась. Сандра обиделась.

– Вы совсем девочка, Леа, – свела она свои четкие брови, – к вам еще не приходило чувство нелепости жизни. А ко мне приходило. Очень длинное у нас детство, почти двадцать лет, и такая же будет длинная и нудная старость, тем более что живем мы теперь дольше наших ровесников мужчин. Подумаешь об этом – честное слово, становится так тошно…

– Ну, пока вам жаловаться не на что. – Леа окинула взглядом Сандру.

– Ну, это мне пока принесло куда больше несчастья, чем счастья, – грустно заметила Сандра.

– Насчет детства вы правы, – поспешила сказать Леа, – на самом деле мы еще очень животные в таком возрасте. Какие воспоминания сохраняются от детства, не знаю, как у кого, а у меня всегда какая-нибудь вкусная еда, лакомства какие-нибудь – самое яркое!

– И у меня тоже. А потом еще чисто физические ощущения мира. Например, почему-то хорошо запомнилось, как меня возили в морскую водолечебницу. Осталось чувство прохладных и мокрых плит из пестрого искусственного камня под босыми ногами, запах моря и хвои в теплой ванне. И еще тысячи подобных блесток памяти чувств!

– Это верно, Сандра! Я воспринимала мир точно так же. И переменилось во мне все лишь после первого большого разочарования, первых утрат. Я поняла жизнь не как постеленный мне пестрый ковер, а как путаницу противоречивых чувств и еще…

– Как предстоящее испытание?

– Да нет, не совсем так.

– Девушки, довольно философии, – раздался из темноты голос Чезаре, – завтра мы плывем на рассвете, решительный день. Какое счастье, что погода держится! В шторм этого прибоя не одолеть.

Леа встала:

– Пошли спать, я вся как избитая ревнивым мужем, обстоятельно и с достаточной злобой.

<p>Глава 3</p> <p>Черная корона</p>

Едва пловцы поутру вышли на берег, как на холме появился Андреа, призывно махавший руками. Аквалангисты побежали и через несколько минут стояли над ямой, откуда лейтенант извлек четыре превосходных алмаза. Три часа все пятеро яростно расшвыривали песок, расширяя яму. В хрящеватой жесткой глине, заполнявшей небольшую бороздку в коренных твердых породах, обнаружилось скопление алмазов, заставившее забыть жажду, еду и сон. Лишь вконец измученные, люди повалились на песок и долго лежали молча. Короткий отдых – и раскопки возобновились, но найденное гнездо уже истощилось, прибавив к добыче всего десяток маленьких камней. Моряки, копавшие ночью, прилегли отдохнуть, их смена стала обрабатывать подготовленные ямы. Там и тут попадались хорошие алмазы. Сон не шел, и вскоре лейтенант и матрос принялись за работу. Лейтенант рыл сосредоточенно, как будто предчувствуя хорошую находку. Внезапно он выпрямился, стер пот со лба, закурил и негромко позвал:

– Синьор Флайяно!

Моряк протянул ему на ладони крупный алмаз, и Иво издал вопль жадности и восхищения. Алмаз был действительно самым крупным из всех найденных и стоил, наверное, несколько тысяч фунтов. Восьмигранный кристалл со слегка закругленными гранями казался сгустком лучей африканского солнца. В наступившей тишине слышалось лишь тяжелое дыхание людей, нервы которых были возбуждены до предела.

– Такой камень – только вам, синьор Флайяно, – сказал, улыбаясь, лейтенант, – главе всего предприятия и владельцу корабля!

Флайяно опустил его в маленький кожаный мешочек с ключами от сейфа, висевший всегда у него на шее.

– А вот этот – для Сандры! – послышался крик Леа из ямы. Она нашла второй алмаз, меньший, чем у Флайяно, но какой-то особой чистоты, усиливающей слепящую светоносность кристалла, с черешню величиной.

– Давайте сюда! – протянул руку Флайяно.

– А можно, я сама отдам Сандре?

– Конечно, конечно, – нехотя согласился Флайяно. – Еще три таких дня, как сегодняшний, и мы все богачи, все без исключения!

Гулкий выстрел сигнальной пушки пронесся над морем. Люди вскочили с бешено забившимися сердцами. Лейтенант взбежал на холм, вглядываясь в яхту, с мостика которой засемафорили флажками.

– Воздух! – крикнул лейтенант, оглядываясь. Ветер донес отдаленный рокот мотора. – Скорее туда. – Лейтенант показал на обрыв сухого русла, где лежала глубокая вечерняя тень.

Рокот мотора приближался, несильный и дребезжащий, по которому безошибочно можно было узнать легкий и тихоходный патрульный самолет.

– Пропали, Святая Дева! – прошептал калабрийский матрос.

– Чепуха! Сесть он не может, нас не видит, и вообще все внимание у него на яхту. Сейчас начнет кружить, даст ракету или две, наш капитан подымет флаг…

Все случилось, как предсказал лейтенант. После второго захода самолет ушел к югу.

– Бежим скорее, – выскочил из засады Флайяно.

– Немного задержимся, синьор хозяин, – возразил лейтенант, – надо заровнять наши раскопки на случай, если придет верблюжий патруль.

– Пожалуй, я поплыву на яхту, – сказал Флайяно, – надо приготовиться, посоветоваться с капитаном. А вы здесь заровняйте ямки. Лейтенант прав.

Два часа яростной работы – и все следы раскопок были уничтожены. Лопаты утопили, и четверо аквалангистов, едва живые от усталости, добрались до судна.

Там их встретили нетерпеливыми возгласами. Капитан решил сняться с якоря и отойти на север на несколько миль. Самолет, конечно, не мог дать очень точных координат яхты. Тогда и береговой патруль, подойдя к месту стоянки, не смог бы абсолютно ничего обнаружить. Самое важное подозрение в высадке на берег отпадало.

– Почему не уйти совсем? – спросила Леа.

– Догонят, похоже на бегство. – Капитан пожал плечами, как бы подчеркивая нелепость вопроса.

– Значит, семь миль будет достаточно? – осведомился у капитана лейтенант, уже переодевшийся и изучавший карту.

– Хватит!

– В семи милях к северу показана подводная отмель, довольно широкая.

– Отлично. Кстати, карту с отметками надо надежно спрятать, синьор Флайяно. А вы, лейтенант, отправляйтесь на отдых, а то похожи на утопленника, а не на морского офицера!

– Чем же мы объясним нашу стоянку? – спросил Флайяно.

– Да чем угодно, хоть поломкой машины. Сейчас разберем один двигатель!

Лейтенант, направившийся было к выходу из рубки, остановился.

– А нельзя ли сказать, что мы подводные археологи-любители? Ищем затонувшие корабли. И вот по пути в Кейптаун остановились здесь, потому что на этом месте затонули пять португальских галеонов, нам рассказывали, мол, моряки в Луанде.

– Андреа, вы положительно гениальны, и даже прибой не повлиял на остроту вашего ума! – воскликнул Флайяно.

«Аквила» кланялась волнам и лязгала цепью в ночной темноте, когда сильный прожектор ослепил вахтенного. Тот вызвал капитана. Последовала крепкая перебранка на английском языке. Патрульное судно требовало принять шлюпку с инспекторами. Капитан отвечал, что яхта стоит среди переменных течений и он за безопасность шлюпки ночью не отвечает. Спеху нет, пусть дождутся утра, яхта никуда не уйдет.

Патруль отвечал требованием яхте выйти из прибойной зоны и приблизиться. Каллегари сердито кричал, что до рассвета никуда не тронется, так как не видит необходимости подвергать опасности яхту. Полиция стала угрожать открыть огонь. Капитан заявил, что ответит тоже стрельбой и даст по радио «SOS» о пиратском нападении на мирно стоящее на якоре частное прогулочное судно.

Перебранка окончилась победой капитана Каллегари. Сторожевик подошел поближе и бросил якорь. Время от времени вспыхивал прожектор и ощупывал яхту.

Едва рассвело, ретивые полицейские уже были на яхте. Флайяно, всю ночь не сомкнувший глаз, искусно разыграл заспанного и ничего не понимающего магната. Он принял старшего инспектора в своей роскошной каюте, долго объяснял ему цель стоянки и возмущался гнусными подозрениями. Инспектор выпил кофе, выкурил коллекционную сигару и стал требовать осмотра судна. Флайяно расхохотался.

– Право, инспектор, вы плохой дипломат. Разве я не знаю, что, пока вы толкуете здесь о правах и обязанностях, ваши пять сыщиков уже изо всех сил стараются найти что-нибудь подозрительное! Я заявлю протест по прибытии в Кейптаун! Какое имеет отношение мое судно к каким-то дурацким алмазам? Попробуйте-ка сами достичь берега через этот чертов прибой, тогда я признаю ваше право на подозрение.

Полицейский обозлился явной правотой хозяина яхты.

– Насчет берега, это мы скоро увидим, – буркнул он, – а что касается поисков затонувших кораблей, то на это ведь надо разрешение. Где у вас оно?

– Полно, инспектор! Я тоже кое-что знаю о международных законах! Без разрешения нельзя вести работы, но искать нигде в цивилизованных странах не запрещается.

– Но все равно вы около трехмильной полосы, следовательно, могли нарушить границу!

– Как вам известно, в этом отношении частные яхты с экскурсионными целями пользуются льготами… в цивилизованных странах.

– Хорошо, посмотрим. Благодарю за кофе! А теперь мне надо на палубу.

Наверху зазвенели гитары. Калабрийцы распевали неаполитанские портовые песни, ухарские и неприличные. Два вооруженных матроса с патрульного судна, дежурившие на палубе, весело ухмылялись, не понимая слов.

Старший инспектор принял рапорты своих помощников, вторично просмотрел судовой журнал и все документы яхты, долго разглядывал карту, на которой капитан уже нанес местонахождение мнимых галеонов. Гудок со сторожевика вызвал инспектора на верхний мостик.

– Верблюжий патруль на подходе, сэр! – крикнул в мегафон вахтенный офицер. – Только что принята радиограмма…

На палубе появились Чезаре и Леа, освеженные крепким сном, и принялись за разыгрывание своих ролей. Акваланги были проверены, и оба водолаза принялись надевать их, окруженные, как всегда, добровольными помощниками. Вышли Флайяно и Сандра, ослепительная в черно-желтом купальнике, на высоких каблуках-шпильках. У инспектора захватило дух, все же он не мог удержаться от замечания:

– Я не позволю погружения, сэр, без личного осмотра. Но даму обыскать некому, поэтому ей придется остаться.

Леа недоуменно посмотрела на старшего инспектора – она плохо знала английский. Лейтенант перевел. Леа побагровела и, сняв акваланг, толкнула его к ногам инспектора.

– Переведите ему: пусть его ищейки проверяют. Потом я сниму свой купальный костюм и брошу ему. Сандра наденет мне акваланг, и я пойду в воду голой.

Настала очередь покраснеть инспектору.

– Зачем такие крайности? Я посмотрю акваланг и ваш пояс. Поверьте, милая девушка, мне очень неприятно, но я должен исключить унос вещей с яхты.

– Ну и ройтесь на яхте с вашими подручными, а меня оставьте в покое! И я вам не милая девушка! Полицейская крыса!..

Лейтенант благоразумно не стал переводить горячие слова Леа, но инспектор, почувствовав презрительную интонацию, нарочито медленно осматривал ее водолазное снаряжение, а два его помощника быстро и ловко обшарили художника. Леа демонстративно отвернулась от полицейских, под внимательными взглядами которых ей прикрепили тяжелый акваланг с большим запасом воздуха. Глубина на месте якорной стоянки была по всей отмели от тридцати пяти до пятидесяти пяти метров.

Полицейские и моряки патрульного судна с любопытством наблюдали за погружением аквалангистов.

В пронизанной солнцем воде долго были заметны две фигуры, наконец растаявшие в темнеющей глубине.

– Какие отважные ребята! – покачал головой надменный инспектор, начавший принимать человеческое обличье. – Эта маленькая наяда очень сердита.

– Она вовсе не сердитая, – раздалась превосходная английская речь Сандры, – она возмущена полицейской бесцеремонностью.

Сандра окинула полицейского презрительным взглядом и ушла в каюту. Инспектор собрал своих людей и принялся совещаться с ними, потом нетерпеливо заходил по палубе. Обыск корабля – сложное и долгое дело, поверхностный осмотр не имеет смысла. Задерживая судно, надо обладать серьезными подозрениями, а таких у инспектора не было.

Экипаж яхты собрался в кают-компании ко второму завтраку. Полицейских не пригласили, и они угрюмо сидели на палубе, посматривая на медленные волны, под которыми где-то внизу находилась чета водолазов. Сидевший у трапа дежурный тоже внимательно следил за морем, стараясь не замечать инспектора.

Переваливаясь и важно выпятив живот, на мостик поднялся капитан Каллегари. Никогда раньше он не ходил таким надутым снобом. Флайяно и лейтенант, шедшие за ним следом, только посмеивались.

На сторожевом корабле завыл гудок. Инспектор побежал на мостик. На высоких дюнах у берега виднелись нечеткие, серые в мареве нагретого воздуха силуэты всадников на высоких верблюдах. Двое из них отделились и съехали на пляж, приблизившись к воде.

– Что они сигнализируют? – спросил у капитана Флайяно.

– Не знаю, особый код. Наверное, все благополучно – посмотрите на полицейского офицера.

– Сухопутный патруль подтвердил отсутствие следов высадки на берег, – громко сказал инспектор, – я не буду производить обыск яхты. Однако я не могу позволить вашей стоянки здесь без специального разрешения властей. Самое лучшее – продолжать путь до Кейптауна, где вы обратитесь в управление мандатной территории.

Дежурный у трапа крикнул, что заметил водолазов. Расплывчатые, размазанные контуры пловцов виднелись сквозь десятиметровую толщу воды. Они парили на одном уровне, иногда продвигаясь к носу яхты и хватаясь за косо уходящую вглубь якорную цепь. Чезаре и Леа должны были пробыть некоторое время под водой, чтобы насытивший кровь под большим давлением азот смог выделиться, и тем самым избежать мучительной кессонной болезни.

– Смотрите, у них мало воздуха. Леа дает Чезаре дышать из своего акваланга!

– Дайте мне акваланг, – распорядился Флайяно, – и еще запасной. Я спущусь и переменю им акваланги целиком, чтобы не менять цилиндры.

Флайяно бросился прямо с палубы, держа маску в руке, чтобы не повредить ее ударом о воду.

Флайяно сменил Чезаре акваланг. Последовал оживленный обмен жестами. Все трое сблизили головы, пошевеливая в такт длинными ластами и время от времени хватаясь за цепь. Наконец Иво взял в зубы мешок с пояса Чезаре, повесил второй акваланг на сгиб руки и медленно поплыл к штормтрапу. Дежурный матрос подхватил аппарат, и Флайяно поднялся на палубу, поспешно срывая маску. Он слегка задыхался, и глаза его возбужденно блестели. Жестом фокусника он извлек из сумки Чезаре странной формы черный предмет и поднял его перед собою. Не сразу можно было распознать в изгибах черного металла головное украшение – диадему или корону.

На узком круглом обруче из черного металла в палец толщиной были насажены тонкие, закругленные, расширенные на концах черные двураздельные листочки, отогнутые наружу. В трех листках немного большего размера, очевидно отмечавших фас короны, сверкали крупные алые камни, по-видимому рубины. Выше листочков шли загнутые внутрь полоски того же черного металла. Впереди, там, где были рубины, полоска заканчивалась торчащими вверх зубцами. С каждой стороны на местах, которые на голове соответствовали бы вискам, в полоски были вделаны золотые диски. В центре каждого диска торчали камни странного серого цвета, в виде коротких столбиков, с плоско отшлифованными концами. Они ослепительно блестели в солнечных лучах, затмевая угрюмоватое горение рубинов. Точно такие же камни были вделаны в задние полоски, соединявшиеся двумя дужками над теменной частью украшения.

Внимательный взгляд мог заметить, что особый блеск серых кристаллов исходил от распыленных внутри облачков мельчайших крупинок с металлическим зеркальным отливом.

– Клянусь Юпитером, – полицейский инспектор потерял свою невозмутимость, – это что-то невиданное! Наверное, величайшая редкость.

– Возможно, – капитан подозрительно покосился на него, – но синьор Флайяно нам ничего не объяснил…

– А что я могу объяснить – сам ничего не знаю. Придется подождать наших водолазов. Им осталось уже немного – минут двадцать.

Леа и Чезаре, поднявшись на палубу, были покрыты синеватой бледностью. По их неловким движениям угадывалось, насколько они закоченели в холодной глубине, но скоро глоток вина, сухая одежда и высокое полдневное солнце вернули им обычную здоровую итальянскую живость.

Чезаре принес лист бумаги и энергично чертил план, пояснивший его рассказ. Прямо под яхтой плоское дно, занесенное песком, лежало на глубине ста пяти футов по наручному глубомеру. Восточнее, к берегу дно поднималось и состояло из больших глыб камня, едва оглаженных морем. В сторону моря отходил скалистый хребтик, поднимавшийся до уровня восьмидесяти футов, за которым начинался обрыв в темную воду неведомой глубины. И хребтик, и песчаное дно постепенно опускались к югу, а к северу, насколько было видно, протягивалась такая же неширокая полоса песчаного дна.

Первые корабли, найденные Чезаре и Леа, лежали сплошной кучей, занесенные песком и покрытые темной коркой затвердевшего ила. Суда угадывались только по очертаниям, проступавшим в песке и резко отличавшимся правильностью контура от всего окружающего. Корабли были маленькие и низкие, может быть, барки или галеры, метров пятнадцати или немного больше в длину, без признаков мачт или палубных надстроек. Что-то в общем виде судов говорило об их древности. Чезаре пришли на ум находки античных кораблей на дне Средиземного моря. Здесь, на южном конце Африканского материка, неоткуда было взяться греческим или римским кораблям, и Чезаре решил, что его сравнение неверно.

Корабли виднелись на песчаной полосе всюду: и под яхтой, и дальше к югу, то сбитые в трудноразличимые груды, то разбросанные по отдельности. Чезаре и Леа попытались найти какие-либо вещи и, странное дело, наткнулись на сосуды, очень похожие на глиняные амфоры, так часто находимые в Средиземном море. Обоим, и Чезаре и Леа, случалось обнаруживать эти древние сосуды во время прогулок с аквалангами в Адриатическом и Тирренском морях.

Они долго плавали над скопищем погибших кораблей, ковыряли водолазными ножами песок и затверделую глину, но не нашли ничего, что помогло бы установить принадлежность судов и время их гибели. Песчаный уступ, на котором лежали корабли, понижался к югу очень постепенно. Увлекшиеся, восхищенные открытием, водолазы не сразу заметили, что погрузились на сорок пять метров. Вода вокруг была не холодной, но какой-то безжизненной. Здесь не было ни кораллов, ни актиний, даже водоросли не окутывали грубо-зернистой поверхности камней. Длинные рыбы неприятной мертвенной окраски проносились редкими стайками. Высоко над дном висело множество медуз, размерами от чайной чашки до большой тарелки. Крупным акулам здесь было нечего делать, и эти небогатые жизнью воды не таили опасности для человека.

Темнота сгущалась над светлым песчаным, уходившим на юг дном. В ней смутно угадывались очертания другой группы кораблей. Леа решилась доплыть до крайнего судна, надеясь на какую-нибудь интересную находку. Чезаре предупреждающе постучал пальцем по плечу Леа и показал на глубомер. Леа умоляюще приложила руки к груди. Художник сдался, и они проплыли еще метров двести, когда увидели куполовидную каменную глыбу, на которой, очевидно, переломилось большое судно. Очертания его кормы и носа под песком и коркой ила чуть ли не вдвое превосходили размеры осмотренных прежде судов. Вся средняя часть по месту разлома исчезла, съеденная временем или течением. Здесь была надежда найти предметы, вывалившиеся из судна и погребенные в тонком слое песка на скале. Леа с азартом расковыривала ножом песок, подымая облачка мути, ухудшая и без того слабое освещение. Дышать становилось все труднее, давление в воздушных баллонах падало. Внезапно Леа сделала резкое движение, приникла ко дну и забила ластами. Испуганный Чезаре схватил ее, опасаясь глубинного опьянения, смертельно опасного момента, когда обогащенная под большим давлением азотом кровь опьяняет мозг и человек теряет способность здраво мыслить. Ему становится все нипочем, он с хохотом срывает акваланг, веселым дельфином вертится в воде и, если рядом нет сильного и опытного товарища, гибнет. Еще хуже кислородное отравление, вызывающее судороги. Но страх Чезаре мгновенно рассеялся, когда торжествующая Леа показала большой круглый предмет, залепленный вязким илом и песком. Художник взял его у Леа, и они торопливо поплыли назад, к якорю «Аквилы». Здесь, на глубине двадцати семи метров, они принялись отмывать и отчищать находку. Едва из-под корки сверкнули яркие камни – они не могли определить точно их цвета, – как они поняли ценность своей случайной находки. Художник продолжал чистить корону илом и мягкой кожей водолазной сумки. Ко времени, когда они могли подниматься выше, странная черная корона оказалась полностью очищенной. Никакие налеты не приставали накрепко к поверхности металла – свойство золота. Очевидно, черный металл тоже относился к благородным, не изменяющимся веками.

– Вот это открытие почище алмазов господина инспектора, – хвастливо заявил Чезаре. – Теперь наша экспедиция прославится на весь мир.

– Да, кстати, – спохватился Флайяно, – ваша шлюпка давно у борта, господин охранный офицер. И подручные ждут вас… А наши с вами дела, полагаю, кончены?

– Прежние кончены, начались новые, – старший инспектор поднял руку, – я обязан конфисковать вашу находку, поскольку она имеет, несомненно, большую ценность и сделана без всякого разрешения на территории Южно-Африканской Республики.

Несколько минут царило молчание. Затем Флайяно опомнился и, сжав кулаки, двинулся на инспектора.

– Это слишком! И не подумаю отдать вам корону. Убирайтесь отсюда сейчас же, вы!

Капитан Каллегари, как клещами, сдавил плечо хозяина, а инспектор моргнул своим помощникам. Два полицейских – буры огромного роста – встали по бокам киноартиста, а третий, с тяжелой челюстью и белесыми, глубоко посаженными глазками, мигом выхватил корону из рук Флайяно. Тот сник, побледнев от бессильной ярости.

– Ничего не поделаешь, – спокойно сказал капитан Каллегари, – сила на их стороне. Но мы опротестуем их действия в Кейптауне.

– Не только сила, но и закон, – поправил капитана инспектор. – Ваша находка будет направлена мной властям, оценена экспертами и положена в сейф. Когда вы получите разрешение на производство раскопок на найденном вами месте, тогда корона вам будет возвращена. После того как вы заплатите определенную часть ее стоимости правительству ЮАР. Или же правительство найдет нужным выплатить вам вашу часть, а корону оставить у себя.

– Понял вас, хорошо понял! – едва сдерживая себя, процедил Флайяно. – Но теперь вы, наконец, оставите нас в покое?

– При условии, что вы не будете больше делать погружений, а немедленно сниметесь с якоря. Тогда идите, куда вам угодно.

Инспектор, взяв корону из рук своего агента, направился к трапу. Чезаре остановил его движением руки.

– Лейтенант, переведите ему, пожалуйста. Я прошу, чтобы Леа на минуту надела корону, и я сфотографирую ее. В конце концов она же нашла ее с риском для своей жизни!

Инспектор, подумав, согласился. Чезаре вынес из каюты заряженный цветной пленкой «Никкон» – свое единственное сокровище. Инспектор передал корону Леа. Та смущенно и неловко надела ее на голову и выпрямилась во весь свой маленький рост. Сандра заставила ее надеть босоножки с высокими каблуками. Инспектор стал проявлять признаки нетерпения.

Наконец все было готово. Чезаре сделал несколько снимков, остался недоволен освещением и вывел Леа на солнце, к правому, мористому борту. Леа повернула лицо на свет, серые камни в черном металле загорелись нестерпимым блеском. Камера Чезаре едва слышно защелкала – раз, другой, третий… Чезаре начал переставлять экспозицию, когда девушка пошатнулась. Сандра предостерегающе вскрикнула и бросилась к подруге, но Леа поднесла руку к глазам, качнулась вперед и вдруг грохнулась, ударившись головой о поручень фальшборта. Черная корона соскочила с ее головы и в мгновение ока скрылась в набегающих волнах.

Визгливый вопль старшего инспектора разорвал оцепенелое молчание. Он кинулся к Чезаре, но художник оттолкнул его изо всей силы и поднял бесчувственную Леа.

– Ко мне, – вопил полицейский, – хватайте их обоих, они разыграли комедию! Я арестую их!

– Опомнитесь, вы, офицер! – послышался четкий голос Сандры. – До сих пор вы представляли закон, и мы подчинялись вам. А сейчас вы действуете, как… как гестаповец. Разве вы не видите, что произошло несчастье! Придите в себя, стыдно!

Инспектора будто облили холодной водой.

– Посмотрим, – угрюмо буркнул он, давая знак своим помощникам отойти. – Что с ней такое?

– С мисс Леа Мида, вы имеете в виду?

– Да, да, конечно же!

– Может быть, обморок после глубокого погружения… может быть, тепловой удар – она стояла на солнце после холодной воды. Увидим. Да вот она приходит в себя!

Леа широко раскрыла недоумевающие глаза, подняла руку, чтобы вытереть обрызганное водой лицо. Чезаре отнес ее в тень рубки, где лейтенант уже расстелил матрас и положил подушку. Леа оглянулась кругом, явно не узнавая присутствующих.

– Чезаре, милый, – сердце художника дрогнуло, Леа узнала его, – кто эти люди? Зачем мы здесь? Со мной что-нибудь случилось?

– Ничего не случилось, дорогая! Лежи спокойно, это у тебя после долгого погружения! Мы нашли корабли…

– Какие корабли? Да, помню, амфоры у Кротоне?

Чезаре похолодел и беспомощно оглянулся на обступивших его товарищей.

– Вы сами успокойтесь, Чезаре! Отнесем Леа в каюту, дадим снотворного – поспит и придет в себя. Поднимите ее, – обратилась Сандра к лейтенанту и инженеру. Те послушно подняли Леа.

– Кто они? Зачем меня несут? – спрашивала Леа, и ее голосок, ставший по-детски слабым и тонким, болезненной жалостью отдался в душе Чезаре.

Инспектор с подозрением следил за тем, как ее уносили.

– Я далеко не уверен, что весь этот спектакль не разыгран нарочно, – начал он. Капитан не дал ему окончить:

– Довольно, сэр! Мы немедленно снимемся с якоря и идем в Кейптаун. Возможно, потребуются искусные врачи, эти глубокие спуски иногда дают тяжелые последствия. Во имя закона, какие у вас к нам претензии? Считайте, что корона или что бы это там ни было не найдена. Мы нашли, мы и положили ее на место, где ваше правительство, храни его бог, возьмет, если найдет нужным. Все осталось как было до нашей приятной встречи.

– Ирония ваша неуместна, сэр. Я оказался глупцом, обойденным, как мальчишка!

– Никто вас не намерен обходить! Случайность, господин инспектор! Но примите искренний совет: открытие кораблей – это сенсация, которая привлечет сотни репортеров. И если каждому из них будет сообщено о не вполне соответствующем нормам поведении старшего инспектора, простите, не расслышал фамилии, сэр…

– Ван-Каллен. Но мне хотелось бы разойтись по-хорошему. Может быть, кто-нибудь из ваших водолазов попробует спуститься и поднять корону? Наверное, она лежит на песке под кораблем, на виду. Тогда у нас все будет по-хорошему.

В это время из дверей каютного помещения появился Чезаре.

– Я спущусь сам! Моя ошибка; и я попытаюсь ее исправить. В этом акваланге еще достаточно воздуха.

Лейтенант перевел слова художника, и лицо инспектора просветлело.

– Дорогой дядя, – повернулся Чезаре к Каллегари, почему-то называя его неофициально, – у вас есть, кажется, один такой милый камешек, знаете, круглый, килограммов на двести… – Художник говорил на пришепетывающем южном диалекте.

– Еще один остался.

– Надо бросить его русалкам, прежде чем я поспею нырнуть. И навязать пузырек попестрее. Только с нечистого борта.

Огонек веселого понимания промелькнул в глазах капитана. Он поспешил отдать распоряжения. Весь свободный экипаж принялся вытаскивать из трюма жернов. Чезаре с помощью Иво медлительно возился с проверкой акваланга, пока громкий всплеск с левого борта не осведомил его о том, что просьба выполнена.

– Что это бросили такое, зачем? – забеспокоился инспектор.

– У нас, искателей погибших кораблей, употребляются такие донные знаки, самое сильное течение не может его сдвинуть. А будущая экспедиция легко найдет место, – охотно пояснял капитан.

Чезаре нырнул. Щемящая тревога давила его сердце, пока он уходил все глубже в темную воду. С Леа случилось непонятное, это не могло быть от глубокого погружения или слишком быстрого подъема. За выполнением этих правил он всегда следил очень строго, страшась погубить Леа. Может быть, до этих тревожных минут, даже тогда, когда Леа первая шла в прибой, он не подозревал, какое сильное чувство привязывает его к ней. Отчаянно смелая, задорная и пылкая, всегдашняя поборница справедливости, его верная подруга вдруг стала детски беспомощной и безмерно жалкой с ее слабым голоском и остановившимися удивленными глазами.

Инстинктивно Чезаре чувствовал, что существует какая-то связь между надетой Леа черной короной, ее небывалым обмороком и потерей памяти. Да, Леа явно забыла, что она на яхте Флайяно и не в Италии. И художник решил во что бы то ни стало найти корону, но не отдавать ее, а спрятать на дне, в надежном месте, для опознания которого ему и нужен был ориентир в виде надежного жернова капитана Каллегари. Может быть, для лечения Леа потребуется исследовать корону. Хорошо, если она будет отправлена в музей, а если ее продадут с аукциона? Нет, нельзя рисковать и надеяться на доброту и гуманизм. Скорее надо ждать бесчеловечного исполнения законов, направленных на сохранение собственности, как бы она там ни называлась: государственной, национальной или личной…

Подводная отмель с множеством погибших кораблей, бледно-серая, светлее, чем нависшая над ней толща темной воды, показалась Чезаре зловещим местом. Судьба Леа, загадочная гибель безвестных судов бог весть в какие времена, наверное, с сотнями несчастных мореходов. Что-то очень мрачное и недоброе исходило от песчаной равнины.

Чезаре поплыл на спине, отыскивая яхту. Течением его сносило к северу, он вернулся. Корона лежала на песке.

Чезаре взял ее и поплыл ближе к берегу, где еще не осела муть, вызванная падением жернова. Трос подвернулся под камень, но все же буек колыхался на высоте трех метров от дна.

Чезаре, напрягая внимание и могучую зрительную память художника, осматривался, запоминая и в то же время отыскивая укромное место.

Прошло немало времени, прежде чем Чезаре нашел забитую илом полость в округленной скале, похожей на мексиканскую шляпу и расположенную прямо на восток от жернова. Пустота в камне находилась на границе «тульи» и «полей». Чезаре вычистил пустоту ножом, засунул в нее корону и снова заполнил оставшееся место вязкой илистой массой, выкопанной из-под скалы. Закончив работу, он поднялся выше и несколько минут парил над дном, запоминая место, потом стал быстро подниматься.

Вынужденное безделье, пока Чезаре «компенсировался», показалось на яхте вечностью. Но когда художник наконец поднялся на палубу, то оказалось, что он пробыл под водой всего полчаса.

Его сообщение, что корона, вероятно, упала мористее каменного гребня и скатилась в пучину, было встречено общим молчанием. Инспектор курил, хмурился и, наконец, потребовал составления протокола. Флайяно согласился с охотой, протокол в то же время удостоверял, что яхта подверглась осмотру полицейской охраны Берега Скелетов. Протокол подписали инспектор, Флайяно и капитан «Аквилы», который еще потребовал от полицейского расписаться в вахтенном журнале о задержке судна.

Непрошеные гости отбыли восвояси, и яхта поспешно снялась с якоря.

Потрясенные событиями последних дней, девять искателей приключений без конца обсуждали случившееся, курили, успокаивали натянутые нервы выпивкой. Леа, уже оправившаяся от слабости, молчаливо сидела в кресле в каюте. Иногда гримаса мучительного раздумья искажала юное лицо, и сердце Чезаре было готово разорваться от жалости к любимой. Леа явно не понимала, как она очутилась на яхте у берегов Южной Африки. Все события прежней жизни, вплоть до зимы в Неаполе, сохранились в ее памяти. Эпопея с алмазами, хотя она родилась по ее собственной инициативе, начисто исчезла из сознания. Леа, сама испуганная непонятным состоянием, впала в депрессию.

С прежними слабыми ветрами прошли сутки, миновали вторые. «Аквила» давно уже шла крейсерским ходом, оставив Китовую бухту в сотнях миль позади. Прошли траверз Людерица, так и не приближаясь к берегам, особенно негостеприимным здесь, в запретной зоне Намакваленда.

Флайяно и капитан решили пересмотреть тщательно запрятанные алмазы и произвести дележ. Капитан оценил находку в тридцать тысяч фунтов, таким образом, на долю каждого приходилось около трех тысяч. Флайяно хотел, чтобы пятеро водолазов, вместе с ним рисковавшие больше всех, получили бы большую долю. Лейтенант и Чезаре от имени Леа отвергли это предложение.

Флайяно, как владелец яхты и человек, несший расходы по всему плаванию, получил найденный лейтенантом алмаз.

Капитан считал, что один этот камень стоит не меньше десяти тысяч фунтов. Флайяно забеспокоился о камне, найденном Леа. Лейтенант Андреа достал из кармана алмаз и объяснил, что Леа отдала ему камень на сохранение. Когда нагрянула полиция, лейтенант опустил алмаз в дырку уключины стоявшей на палубе шлюпки, и ему доставляло удовольствие видеть, как охрана топчется на ярком солнце в самой непосредственной близости от сокровища.

– Разве можно было так рисковать, – вознегодовал Флайяно, – это же мальчишество!

– Вовсе нет. Поверьте, ни один черт его бы там не нашел! Я провозился два часа, прежде чем смог достать алмаз, кляня себя за чересчур хитрый тайник.

– Подождите, – сказал тихо Чезаре, – я позову ее. Андреа, дайте мне камень.

Он взял алмаз, подошел к Леа, вяло перебиравшей ноты в углу кают-компании у пианино, и взял ее за руку, поднося сверкающий камень к свету торшера.

– Какой красивый, – Леа оживилась, – это и есть настоящий алмаз?

– Леа, – в отчаянье крикнул Чезаре, – ведь ты нашла этот алмаз и хотела подарить его Сандре!

Снова мучительная морщина раздумья пересекла лоб девушки. Она сжала руки так, что пальцы хрустнули.

– Ты говоришь так, дорогой, значит, я хотела… но я не помню, не помню ничего, здесь все мне незнакомо… – Слезы покатились по ее загорелым щекам.

– Чезаре, я не могу больше! – вдруг вмешалась Сандра. – Не мучайте ее!

Чезаре поцеловал Леа в лоб и подошел к Сандре. Руки его вздрагивали, когда он протянул ей алмаз.

– Возьмите его. Леа так хотела, представляя, как вы обрадуетесь.

– Она сама сокровище, ваша Леа! Бывают же такие девушки! А это, – Сандра равнодушно положила алмаз на стол, в общую кучку, – пусть увеличит долю каждого на несколько фунтов.

– Не на несколько фунтов, а на несколько сот. – Лейтенант посмотрел на Сандру с нескрываемым восхищением.

– Все равно я в равной доле. Только кок, и то неважный!

– Сандра, ты делаешь глупость, – рассердился Флайяно, – тебе деньги нужны.

– Как и всем.

– Советую, нет, приказываю, – сказал капитан. – В Кейптауне никому ничего не делать с алмазами! А то мы сразу же попадемся, и тогда происхождение алмазов у членов экипажа «Аквилы» станет ясно. Надо отложить продажу камней до Цейлона. Коломбо – следующий крупный порт на нашем пути. А еще лучше всего – потерпеть до Европы.

– Я не могу так долго ждать! – взволнованно сказал Чезаре. – Я готов уступить мою долю кому угодно, лишь бы получить деньги сейчас. Мне надо лечить Леа. Может быть, вы, – обратился он к Флайяно, – сможете мне дать денег под залог моих алмазов?

– Я могу купить их у вас. Конечно, принимая во внимание, что оценка наша наверняка завышена, потом риск продажи… словом, хотите тысячу фунтов, нет, ладно, полторы?

– Согласен! Давайте деньги, а мою долю берите на себя.

– Нет, постойте! – рявкнул капитан Каллегари. – Не торопитесь, Чезаре. Я дам взаймы все, что у меня есть с собой, примерно четыреста фунтов. Кроме того, я предлагаю всем сложиться, кто поскольку сможет, соберем на лечение Леа, ведь мы все ей обязаны.

Когда алмазы были разложены на кучки, капитан распорядился застопорить машину и закрепить руль. Весь экипаж вызвали на жеребьевку, и если кто-нибудь оказался обделенным, то мог винить в этом лишь случайность. Каллегари вручил Чезаре четыреста фунтов и наотрез отказался взять у него в залог камни. Кроме того, он отдал художнику еще двести фунтов, собранных товарищами. Как ни отнекивался художник, капитан не взял денег назад. Он предложил упрямцу обойти товарищей и вернуть каждому его деньги лично. Чезаре не мог нанести такую обиду в ответ на дружескую помощь и принял дар.

Яхта приближалась к мысу Бурь, а погода становилась все лучше. Осень только начиналась, апрель в Южном полушарии соответствовал нашему сентябрю. Ласковый ветер обвевал палубу. Закаленный долгим плаваньем экипаж «Аквилы» продолжал принимать в свободные часы дня солнечные ванны, а ночью – воздушные.

Леа свыклась со своим положением и заново перезнакомилась с прежними товарищами, которые относились к ней с нежным вниманием.

Киноартист заметно ободрился и опять стал прежним, разудалым и подчас бесшабашно веселым Иво Флайяно.

Все страхи были позади. Его доля от дележа даст возможность совершить путешествие в желанную Полинезию, погасить часть долга и не сниматься еще года два – срок достаточный, чтобы забылись неудачи последних фильмов. И снова в газетах появятся статьи о возвращении кумира публики на экран после романтического кругосветного путешествия.

Только Сандра каждую минуту ранила его избалованное самолюбие. Она стала избегать его. Недавно ее внешняя холодность и острый ум очень импонировали ему, когда не направлялись против него. Новая компания плохо повлияла на нее. Особенно лейтенант, не сводящий с нее глаз. Влюбился в любовницу хозяина, почти жену, мальчишка! Если б только не категорическое требование капитана, обошелся бы без штурмана. Надо будет избавиться от слишком благородного моряка в Кейптауне. А Сандра, что ж, и ей надо дать почувствовать, что чересчур образованные и гордые девушки не нужны в ее роли… Жаль, конечно! Сандра сложена лучше Софи Лорен, умеет держать себя, знает языки…

Размышляя об этом, хозяин яхты расхаживал по мостику, ревниво наблюдая за Сандрой и Андреа. Они сидели в шезлонгах рядом, в молчаливом созерцании яркой луны.

– Лунное волшебство… без конца говорят о нем, поют, пишут, рисуют – и никто не знает, в чем дело, – тихо сказала Сандра.

– Японцы, например, уверены, что луна изменяет свое влияние в зависимости от времени года. Насколько помню, самой хорошей для размышления и для любви считается луна в августе, – ответил лейтенант.

– Как странно, любовь и размышление. Казалось бы, исключающие друг друга…

– А мне кажется, что настоящая любовь наступает только после размышления, – возразил Андреа.

Сандра бросила длинный косой взгляд, насмешливо улыбнулась и не ответила. Моряк закурил и сказал:

– Наверное, те, кто ближе к природе, знают больше нашего о ее силах.

Сандра молчала так долго, что лейтенант нагнулся, заглядывая снизу ей в лицо. Она положила ему руку на плечо ленивым и сильным движением.

– Где-то я прочла, что мужчины, несмотря на все свои умения и силу, никогда не становятся взрослыми до конца. И значение женщины в том, чтобы охранять их и руководить ими, спасая от крушения надежд и неразумных поступков.

– О, как бы я хотел, чтобы меня охраняли именно от крушения надежд! Со мной это случается слишком часто…

Андреа отвернулся, но Сандра успела прочесть в его лице неистовую надежду.

– Я не умею охранять, потому что сама полна еще ожиданием того, что не исполнится.

– А может быть, исполнится!

– Милый Андреа, я изучала античность не для ненужного диплома, а по призванию. И это дало мне понимание многого из происходящего сейчас. И даже некоторую силу. Смотреть на жизнь как бы из дали времен, опираясь на мужество предков, их поиски прекрасного и жажду яркой жизни. А с другой стороны, это дает возможность легче видеть ложь и ошибки, среди которых живешь. Их не понять без взгляда на прошлое.

– Так что же именно вы поняли?

– Что идея первобытного рая, пронизывающая все наши мечты, религию и даже более серьезные научные изыскания… она, эта идея, и есть та первичная ошибка, которую сделал человек когда-то в своей религии и философии и упорно продолжает цепляться за нее. Уже пять тысяч лет, как мы, европейцы, впитываем из еврейских религиозных преданий сказку о рае, который был дан человеку богом, дан так, ни за что, бесплатно… и потом отнят за грехопадение с матерью всего зла – женщиной! Это прочно вошло в христианство, в проповеди Руссо, в немецкую идеалистическую философию…

– А на самом деле?

– Никогда никакого рая не было, всегда была трудная и жестокая борьба, где умирали слабые и выживали сильные, потому что в мире ничего не дается и никогда не давалось даром. В природе или обществе – все равно. А какой-то безумный поэт или жрец породил легенду о таком времени и месте, где все было предоставлено человеку изначала без усилий, жертв и борьбы с его стороны, без всяких обязательств!

– Сандра, тут я не согласен с вами! Ведь были же всегда заморские земли, например Полинезия. Как я мечтал о ней! Там народы вели первобытный образ жизни, и он всегда манил приплывавших к ним европейцев. Колумб, Магеллан, Кук, все они…

– Все они, вырвавшись из душной феодально-религиозной Европы, набитой народом, с нищетой и болезнями, млели от восторга, попав на тропические острова, где земля сама рождала пищу человеку, где не было жестоких зим и где им казалось, что теплое море навсегда омыло человеческие страдания. И они, пришельцы из северных стран, жили гостями, наполняя похвалами дневники и письма, а мечтательные европейские философы из кожи лезли, доказывая нам всю прелесть райских островов.

– И что же?

– А потом путешественники стали замечать, как Колумб, например, что милые первобытные хозяева держат в особых домах женщин, назначение которых производить детей для откорма и съедения – этакое человеческое стадо. На многих благословенных островах Тихого океана процветало махровое людоедство, причем с тонкой гастрономией: схватить девушку помоложе, вроде Леа, перебить ей все кости в суставах, связать и мочить живую трое суток в ледяной воде ручья, для того чтобы мясо приобрело особый вкус.

– Но в Полинезии ведь не было людоедства?! Я говорю о больших группах островов, ну, хоть там, где снимался «Последний рай».

– Там не едят людей. Но сто лет назад – ели. Знаете ли вы обычай убивать новорожденных, распространенный прежде на многих островах? Это и естественно. Крохотные клочки земли могли дать пищу лишь ограниченному числу людей, а лишних надо было съедать или уничтожать иным путем.

– Сандра, вы хотите убить мою мечту! Не могу согласиться. Выходит, что везде прежде был какой-то первобытный фашизм!

– Именно фашизм. Но не везде, это не так. Повсюду, в странах главного развития человечества, в смене различных форм общества этого не было, там издревле только шла борьба кочевника и земледельца. А райские уголки – это убежище для чего-то древнего, не добитого сильными и молодыми народами, выжившего благодаря изоляции в хорошем климате, но и расплачивающегося за это.

– Ну вот австралийцы, они не людоеды, а очень древние и жили изолированно…

– На целом материке! Кстати, у австралийских аборигенов такие сложнейшие обряды возмужания и брака, охоты и погребения, такие страхи перед явлениями природы и чудовищные суеверия, что, очевидно, они не первобытные дикари, как это старались представить ранее многие ученые. Они, видимо, пережитки чего-то невероятно архаического, какой-то зрелой культуры каменного века, уцелевшие на недоступном материке, куда они забрались, спасаясь невесть каким путем. Подобные же древние люди есть и в Африке, это бушмены и мелкие лесные племена. А мы их ошибочно считали за дикарей и пытались судить о первобытной жизни по их обрядам и верованиям. Вот и получилась полная путаница. Человек – победитель природы – предстал перед нами как жалкое и запуганное ее силами темное существо, недостойное рая, в котором оно живет. А отсюда уже пошли всякие поиски первобытных инстинктов в душе современного человека, фрейдовские психоанализы и многое другое. А на деле мнимая первобытность всего лишь расплата за райскую жизнь в изолированном убежище!

– Клянусь… я и не представлял себе, что вы такая ученая. Вам, должно быть, скучно с нами, тут все мы такие… малознающие!

– Какая чушь! Я много думала и читала именно об этом, потому и знаю побольше. Тогда еще, когда я надеялась стать великим археологом и была некрасивой голенастой девчонкой с вечно растрепанными метлой волосами. – Андреа стал хохотать, и Сандра зашикала на него.

– Разве вы могли быть некрасивой? Вот уж не поверю!

Флайяно сказал с мостика:

– Вам, лейтенант, через пять минут на вахту, а вы болтаете с прекрасной дамой. Кораблей попадается все больше, надо смотреть в оба! Утром Кейптаун!

Ранняя осень Южной Африки иногда дарит такие же хрустальные дни, как и в Средиземноморье. Апрельское утро заставило отступить к горам легкий туман. Он затянул сиреневой дымкой гигантский кирпич Столовой горы и острие пика Дьявола. Как в Луанде, полумесяцем врезалась в материк обширная бухта с огромным городом на заднем плане.

Капитан уверенно вошел в бухту, отказался от лоцмана и после коротких переговоров получил маленький участок причала в самом конце второй пассажирской пристани. Еще несколько минут маневрирования, задний ход, стоп – и тонкие швартовы «Аквилы» надежно закрепились на полутонных кнехтах, предназначенных для гигантов океана.

Не успели закончиться обычные формальности: врач, таможенный осмотр, проверка паспортов и прививок от лихорадки, – как на яхту явился белокурый человек, штатский костюм которого не скрывал его военной выправки.

– Мне хотелось бы побеседовать с владельцем судна и с капитаном до того, как будет получено разрешение сойти на берег, – заявил он, назвавшись правительственным уполномоченным.

Флайяно и капитан повели непрошеного гостя в каюту. Тот попросил рассказать во всех подробностях историю с находкой потонувших кораблей и черной короны.

– Благодарю вас, – сказал он, выслушав короткий и точный рассказ капитана, дополненный экспансивными восклицаниями киноартиста, – теперь мне все ясно. Видите ли, мы получили рапорт офицера Ван-Каллена, но не могли решить, следует ли засекретить находку или предать дело гласности. Каким-то образом слухи о небывалой находке водолазов с итальянской яхты уже дошли до прессы, и репортеры караулят вас. Поэтому я постарался повидать вас до встречи с ними. Думаю, что за этим последует ряд просьб о лицензии на подводные раскопки, и нам следовало заранее знать, как реагировать на них. Кстати, вы претендуете на лицензию?

– Нет, благодарю покорно, – мрачно ответил Флайяно, – с меня достаточно и одной встречи с вашей полицией.

– Вряд ли вы можете сетовать на нее, – сдержанно улыбнулся чиновник, – вам повезло, что попался тактичный офицер, который нашел возможность установить отсутствие связи с берегом и не перерыл всю яхту от киля до кончиков мачт!

Флайяно резко поднялся, давая знак, что считает беседу оконченной.

Дежурный полицейский у трапа удалился вместе с чиновниками, и не успели итальянцы опомниться, как на яхту вломились четыре репортера, каждый со своим фотографом. Наиболее осведомленным и назойливым оказался представитель «Капского Аргуса», вполне оправдавший название своей газеты. Фотографировали всех без исключения, особенно Леа и Чезаре и, конечно, Сандру с Флайяно.

– Довольно! – воскликнул, наконец, Иво, проделывая яростные прыжки по только что опустевшей палубе. – Ради бога, поставьте Пьетро и Джулио у трапа и пусть больше никого не пускают. А то не дадут даже одеться для города! Чезаре, ты уже хочешь нас покинуть? – с неискренним сожалением осведомился Флайяно.

– Надо выяснить, что, в конце концов, с Леа! Но если это протянется долго, то ведь вы же не сможете ждать нас, – сказал убежденный в приятельском дружелюбии художник.

– Да, к сожалению. Портовые расходы велики, и я не рассчитывал быть здесь более трех-четырех дней.

– Я с вами, Чезаре, – лейтенант выступил из тени рубки, – я давно обещал быть вашим переводчиком.

– О, лейтенант, одну минуту. – Флайяно, нахмурившись, сказал торопливо: – Я слышал, что вы выражали желание покинуть яхту в Кейптауне…

– Синьор Флайяно, это недоразумение!

– Так я не могу вас задерживать. Услуги, оказанные всем нам, мы очень ценим, без вас плавание могло бы не быть таким успешным. Но сейчас до Цейлона и дальше ничего особенного не предвидится, и я уверен, что капитан Каллегари справится сам.

Старый капитан побагровел.

– Я не могу, хозяин, остаться без штурмана и второго офицера на борту. Скоро начнутся осенние штормы…

– Вторым офицером буду я сам. Но, впрочем, если вам трудно, то в Коломбо вы сможете оставить «Аквилу». Там я намерен провести около месяца и вызову вам замену! А здесь вы не вправе покидать яхту!

Флайяно повернулся и скрылся в каютном коридоре. Капитан, немой от возмущения, неподвижно смотрел ему вслед. Лейтенант взял его под руку.

– Не надо волноваться, капитан Каллегари. В конце концов синьор Флайяно хозяин и сам ведет счет своим деньгам. Что тут можно сказать? Я всегда буду вспоминать плавание с вами. И позвольте продолжить наше знакомство на родине.

– Но ведь вы не сейчас уходите? – зазвенел голос Сандры.

– Нет, конечно. День-два пробуду на борту, пока не устроюсь на берегу.

– А потом?

– Подожду перевода, который попрошу сегодня по телеграфу. Закажу билет на самолет Иоганнесбург – Каир. Погощу в Каире, оттуда домой. Вот и не вышла моя мечта о райских островах. Впрочем, вы ее основательно разрушили, и я только благодарен вам! Извините, Чезаре, я невольно задержал вас.

<p>Глава 4</p> <p>Флот Александра</p>

На следующий день все кейптаунские газеты поместили разной величины и степени сенсационности заметки о прибытии итальянской яхты знаменитого киноартиста и потрясающем открытии у берегов Южной Африки. Больше всех постарался «Капский Аргус».

«Черная корона неизвестных царей падает с головы прекрасной девушки-водолаза обратно в океан, – сообщали набранные жирным шрифтом строки. – Ее муж снова ныряет на страшную глубину, но не находит ничего… так он заявляет присутствовавшему при всем этом полицейскому инспектору. Но так ли это на самом деле? Может быть, корона спрятана на дне в надежном месте и только один человек – итальянский художник – владеет загадкой?..»

«В повторном интервью Чезаре Пирелли категорически отрицает это, высказав предположение, что корона была каким-то образом отравленной и вызвала таинственное заболевание его бесстрашной жены. Он обязательно достал бы корону, хотя, как честно признался художник, ему претило бы отдавать находку бесцеремонной полиции нашей страны. Из авторитетных источников стало известно, что правительство собирается само организовать специально экспедицию к затонувшим судам, но не давать лицензий частным лицам…»

Чезаре бросил газету и рассмеялся.

– Я так и знал. Впрочем, ты, Флайяно, можешь потребовать свою треть, когда будут найдены еще какие-либо ценности.

– Узнаешь про это, как бы не так, – Флайяно скептически хмыкнул.

– Следите за печатными трудами археологов. Через несколько лет, пока извлекут, изучат, напечатают… – Сандра умолкла, не закончив фразы.

Из каюты капитана появился Каллегари под руку с лейтенантом.

У сходней оба моряка обнялись, и Андреа легко поднял свой серый военный чемодан.

– Прощайте, господа, еще раз. – Андреа церемонно поклонился, устремляя на Сандру долгий и печальный взгляд.

Та протянула обе руки, которые он по очереди поцеловал.

– Мы увидимся в городе? – спросил Чезаре.

– Конечно, я буду здесь еще целую неделю. Пока я снял комнату лишь в Гранд-отеле… дорого! Звоните 615. А вы?

– Мы с Леа к вечеру переберемся, освободится недорогой номер в гостинице на Викториа-стрит. Может быть, заказать и для вас?

– Превосходно. Я без претензий. А поближе к вам с Леа – чего же лучше?

Моряк размашисто зашагал по большим плитам набережной.

После его ухода на палубе воцарилось тягостное молчание, точно все оставшиеся уличили друг друга в нехорошем поступке. Так, в сущности, и было…

Сандра не пыталась скрыть своего угнетения, упорно глядя в сторону моря и отрывисто попыхивая сигаретой. Флайяно следил за ней, чуть прищурившись.

– Тебе надо отдохнуть, – повелительно сказал он ей, – вечером мы приглашены на благотворительный бал, наверху, в парке. – Сандра не ответила. Чезаре и Леа покинули корабль. В низковатой просторной комнате старомодного отеля Леа вздохнула с облегчением.

– Здесь похоже на дом. Не знаю почему, но тесная каюта последнее время давила меня. Хотелось снова очутиться на земле, идти куда хочу, думать о цветах и музыке. Не стараться мучительно что-то вспоминать. Мне снились какие-то черные пропасти с горящими огнем цветами на дне… – Чезаре ласково привлек ее к себе.

– Все теперь скоро пройдет. Завтра отправимся к доктору Сандресу, а через него нас примет профессор Ваз-Хепен. И скоро поедем домой!

– Мне совсем не хочется домой. Я вернусь туда, где все знакомо, а черная пропасть останется. Мне кажется, надо побыть здесь или еще куда-нибудь поехать, – виновато сказала Леа.

– Что ж, посмотрим, что скажут врачи. Тогда останемся или поедем, куда захочешь, в заповедник к африканским зверям или поплывем в Индию…

– В Индию! В Индию!

Вдруг жестокая тревога омрачила лицо Леа.

– Только, Чезаре, что бы ни сказали врачи, не отдавай меня им. Я не могу быть в больнице. Ты знаешь меня. Я погибну!

– Клянусь тебе!

– А Сандра, она поплывет дальше? Мы расстанемся с ней? И с капитаном Аглауко?

– Да, дорогая. Они хотят отплыть послезавтра. Увидимся в Риме через полгода. Они еще навестят нас, не беспокойся. Давай пока разбираться, ты умеешь быстро устраивать уют.

Сандра лежала без сна на широкой постели в отделенной тяжелыми занавесками спальне каюты. Стена пирса прикрывала яхту от ветра, и, несмотря на открытые иллюминаторы и большую крыльчатку, медленно вращавшуюся в потолке, в темных полированных стенах, в толстых коврах сгущалась духота. Возвращение с блестящего, полного молодежи бала сюда, на темную и молчаливую яхту, показалось Сандре возвратом в тюрьму. Не было больше ее хороших друзей – Чезаре и Леа, не стало и ясноглазого рыцаря – лейтенанта. Капитан давно спал в своей маленькой каюте, тесно примыкавшей к рубке. Бодрствовал только дежурный, угрюмый Пьетро. На сонной пристани стало тихо, гул ночной работы доносился откуда-то издалека. Впервые Сандра поняла, что долгое плавание, пережитые впечатления и страхи, задумчивые беседы и размышления вслух – все, что сблизило ее с молодыми спутниками, полными жизни и стремления к чему-то иному, лучшему, сильно отразилось на ней.

Дважды пережившая крушение мечты и надежд на независимость, на право своего пути – первый раз при попытке сделаться университетским работником-исследовательницей и второй – в роли неудавшейся кинозвезды, Сандра приобрела горький опыт с изрядной долей цинизма. Там все, что относилось к любви, обозначалось лишь грязными словами, а самым распространенным чувством была завистливая ненависть, двигавшая всех и вся внутри этого обманного мирка. Но природная романтичность, свойственная здоровой душе и сильному телу, всегда брала верх, порождая предчувствие утешения, нового поворота жизни, на сей раз не обманчивого, а настоящего. Такое ощущение хорошего будущего стало уже привычным во время путешествия и вдруг оборвалось!

Рассыпалась компания хороших людей, и предстоящее плавание с Флайяно уже ничего не обещало. В довершение всего Флайяно, чувствовавший отдаление Сандры, стал донимать ее ревнивой страстью. Сандра понимала желание своего возлюбленного утвердить свое мужское право, подчеркнуть ее безраздельную принадлежность себе – обладателю многих красивых вещей. Желание, вызванное только ревностью. В Древней Элладе половую любовь считали даром богов, в Индии – вознесли до молитвенного служения. А мы, европейцы, унизили ее до похабного дела, о котором слюнявые юнцы пишут на стенах общественных уборных, а импотенты стараются представить ее простым инстинктом воспроизведения, равным любому скоту.

И сегодня восторженным чутьем собственника Флайяно угадал тоску Сандры, как только они вернулись с бала. Последовала сцена с угрозами и упреками.

Сандра лежала не шевелясь, снедаемая стыдом и тоской, презирая себя за свойственную ей медлительность в решениях, а может быть, и просто неумение бороться. Пылкая и резкая Леа на ее месте уже повернула бы всю свою жизнь, а она…

На яхте не отбивали склянок, но Сандра услышала их бой с соседнего судна. Уже два часа ночи, а сон не приходит, наоборот, нервы напряжены, как перед каким-то испытанием.

Флайяно подошел, бесшумно ступая по ковру, отодвинул край портьеры, стараясь разглядеть, спит ли она, в тусклом розовом свете ночника… Сандра замерла, не дрогнув ресницами. Иво снова задернул портьеру, открыл дверь в коридор и свистнул особым, приглушенным свистом ночного вора.

В каюту вошел Пьетро. Щелкнул замок каютной двери. Сандра услыхала быстрый шепот Флайяно:

– Теперь можно!.. Ты достань и принеси мне, только незаметно. Выбери время…

– Да я могу хоть сейчас!.. Я спрятал их удобно – рассыпал под изоляцией трубки кабеля в рулевой колонке. Никакой черт…

– Ш-ш! Тогда неси сейчас.

– Одна минута! А синьора? Она спит?

– Конечно же, дурень!

Снова тихонько щелкнул замок. Сандра, подумавшая, что речь идет об алмазах доли Флайяно, вся превратилась в слух при последних словах Иво.

Осторожно открылась дверь. Оба зашептались.

– Проверьте, хозяин.

– Полно, Пьетро. Сколько было, помнишь?

– Сто пятьдесят восемь штук. Посчитайте, я принес кучей, без счета. Узелок порядочный…

– Ладно, не болтай лишнего! Сандра проснется!

– А вдруг она узнает, хозяин? Конечно, узнает, не теперь, так после.

– У меня есть чем припугнуть девчонку. Мы ее скрутим!

Пушок на высокой шее Сандры зашевелился. С бесконечной осторожностью она встала и через щелку между занавесью и стенкой заглянула в освещенную каюту.

Иво сидел перед письменным столом, наполовину прикрывая собой рассыпанное множество алмазов самой разной величины, с азартом пересчитывая драгоценные камни. Сандра отступила назад и легла в постель, чутко прислушиваясь. Чиркнула спичка, лязгнул замок сейфа.

– А если вдруг придут с обыском, хозяин? – недоверчиво спросил Пьетро.

– Не придут – отплываем послезавтра. А придут, ты только не отлучайся никуда, пока я тут – успеем перепрятать.

Проснувшийся поздно, Флайяно потянулся к Сандре, лежавшей, заложив руки за голову. Ее холодный взгляд не обескуражил Флайяно. Тогда она резко вскочила и распахнула портьеру.

Усевшись на край письменного стола, Сандра сказала, задыхаясь от волнения:

– Пора объясниться, Иво. Ночью я все слышала! Ты обокрал товарищей!

Одним прыжком Флайяно оказался перед Сандрой, оскалив зубы и меряя ее безжалостным и опасливым взглядом гангстера.

– Ты слышала, может быть, подсматривала. Тогда узнаешь, что я приготовил для таких, как ты, для тебя. Молчи, забудь, и все останется по-прежнему. Иначе… я запру тебя и… – Флайяно стал медленно приближаться.

– Поздно! Я говорила ночью с капитаном!

Флайяно завизжал от злобы. Сандра, собрав всю волю, медленно закурила.

– Капитан, пока ты спал, уже рассказал все команде. Все твои друзья, кроме тех, которых ты поспешил спровадить на берег, знают об украденных тобой ста пятидесяти восьми алмазах. Это чтобы ты не вздумал сделать чего-нибудь со мной… или сам удрать. Успокойся и слушай. Если через час ты не созовешь всех в свою каюту и не разделишь алмазы, то я иду в полицию. Что бы там мне ни было за это. Соучастница алмазного хищника – куда ни шло, но соучастницей бандита не была и не буду.

Сандра двинулась к двери. Иво настиг ее и хотел ударить в лицо. Она увернулась и выскочила в коридор.

Не прошло и четверти часа, как Флайяно собрал весь экипаж, сурово ожидавший оправданий хозяина. Иво Флайяно преобразился. Ласково улыбаясь, он рассказал, как он нашел упакованную кучку алмазов и как решил сделать всем сюрприз, когда окончательно минует опасность. Они уходят завтра, и он ночью стал подготовлять сюрприз, а Сандра, ничего не поняв, все испортила своей истерикой. Теперь он просит всех собраться в каюте, задернуть шторы и приняться за дележ найденных им камней.

Флайяно бесстыдно отметил, что он сам ждет большей доли, как нашедший сокровище и, конечно, как владелец яхты.

Люди только переглядывались, и веря и не веря. Стало похоже на правду, когда Флайяно, тщательно заперев дверь, достал из сейфа простой узелок и высыпал из него на стол полторы сотни крупных горошин – алмазов. Среди них семнадцать камней крупного размера составляли сокровище, добытое адским трудом и риском, но в последний момент ускользнувшее из рук нашедших его людей, чтобы пролежать еще пятнадцать лет в белом холме на Берегу Скелетов. Сандра смотрела на камни и думала о несбывшихся надеждах безвестных, отважных искателей, схватке с полицией, выстрелах, смертях и тюрьме. С отвращением вспомнила алчный шепоток Флайяно, пересчитывавшего украденное, и решила, что с этих пор она никогда не будет носить бриллиантовых украшений.

Как ни старался киноартист представить случившееся ошибкой, недоверие и опаска, посеянные инцидентом, прочно укрепились среди экипажа яхты, более уже не представлявшего дружной молодой компании, отправившейся навстречу приключениям. Драгоценные впечатления дальних странствий были подменены убогой жаждой обогащения, завистью и подозрительностью, боязнью, как бы не украли долю добычи, как бы не обманули, не донесли те, что сочли себя наиболее обиженными.

Капитан взял доли лейтенанта, Чезаре и Леа и заторопился к себе. Флайяно и Сандра оставались в каюте одни. Сандра быстро вытащила чемодан. Распахнув гардероб, она достала два легких платья, шерстяную кофту и пеструю юбку, прибавила к ним непромокаемый плащ и вечерние туфли. Иво, не отрываясь, как в трансе, следил за быстрыми и точными движениями ее рук, легкими шагами стройных ног. Чувство собственника, вернее хищника, при виде ускользающей добычи наполняло Флайяно ненавистью. Он терял очаровательную любовницу, и мысль, что она будет любить еще кого-то, наверное проклятого лейтенанта, стала для него невыносимой. Темный румянец выступил на обезображенном злобой лице артиста, дыхание стало частым и прерывистым. Сжались кулаки. Сандра внимательно следила за ним в трельяже.

– Без сцен, Флайяно, будь хоть напоследок благороден, как в своих фальшивых фильмах. Кстати, я попросила капитана с инженером постоять в коридоре, пока я не выйду.

– Ты уходишь совсем?

– Навсегда, Иво. И дома постараюсь принять меры, чтобы твои желания не исполнились. В детективных романах жертва не успевает догадаться и предупредить намерения гангстера. Бывает это и в жизни, но не в этом случае. Мои друзья будут знать обо всем, и, если я вдруг исчезну, они найдут причину… – Сандра перешла на более приветливый тон: – Я взяла только свое собственное. То, что ты мне покупал, осталось. Пригодится. Браслет и часики лежат в ящичке трельяжа. О тех алмазах, что пришлись на мою долю из первого дележа, я и не говорю – разве ты их отдашь!.. – Злорадная усмешка Иво подтвердила слова Сандры. – Пусть они пойдут тебе в плату за поездку сюда. Считай, что я наняла твою яхту, ну и тебя с ней вместе… до Кейптауна. Пожалуй, это самый выгодный контракт в твоей жизни. Прощай! – Флайяно сделал резкое движение к двери.

– Капитан, милый! – громко позвала Сандра.

Дверь без стука распахнулась, и Каллегари с инженером подхватили чемодан и сумку Сандры. Щелкнул замок. Флайяно выпученными глазами тупо уставился на полированное дерево, вскочил, схватился за ручку, медленно отпустил ее и яростно заметался по каюте, бормоча гнуснейшие слова в адрес Сандры. Вспотев, он плюхнулся в кресло, включил вентилятор и принялся обтираться платком. Тихое жужжание и струя прохлады постепенно его успокоили, а две сигареты подряд и стаканчик коньяку восстановили утраченное равновесие.

Флайяно раскрыл бюро, достал плотный желтый конверт и лист такой же бумаги, подумал и стал писать:

«Начальнику полиции города Кейптауна… должен предупредить вас, что на борту моей яхты находились в числе других спутников бывшая киноартистка Сандра Читти и бывший лейтенант итальянского военного флота Андреа Монтуори. Мне стало известно, что оба указанных лица немедленно по прибытии в Кейптаун занялись тайной скупкой краденых алмазов, вступив в сношения с шайкой портовых воров и контрабандистов. Я попросил указанных лиц покинуть мою яхту, не находя возможным продолжать совместное путешествие с подобными спутниками. Не обладая доказательствами, я не счел возможным немедленно поставить вас в известность, о чем сожалею. Настоящее письмо является попыткой исправить мою ошибку и успокоить мою гражданскую совесть. Полагаю, что тщательный обыск в вещах господ Читти и Монтуори обнаружит уличающие их в контрабанде алмазы и оба преступника понесут заслуженное наказание».

Флайяно запер донос в сейф и, весело насвистывая, пошел на палубу. Торжествующая злая радость накипала в его душе. Представляя, как цепкая южноафриканская полиция схватит Сандру и Андреа, он принялся хохотать. Хороший получат они медовый месяц – в тюрьме!

Капитан Каллегари позвонил Андреа и повез Сандру в город. Не успели они пересечь Эддерли-стрит, как сияющий Андреа уже махал им с тротуара. Все трое отправились на Викториа-стрит к Чезаре и Леа. Пришлось просидеть в вестибюле гостиницы с полчаса, пока Леа и Чезаре не вернулись с врачебного приема. За это время Андреа узнал историю с утаенной находкой. Она не произвела на него ожидаемого впечатления: Андреа не сводил глаз с Сандры. Он даже вздрогнул, когда капитан радостно крикнул, приветствуя вошедших Леа и Чезаре:

– Ну что, как дела с врачишками?

– Пока ничего, – ответил Чезаре, – впрочем, сегодня лишь предварительный визит к ассистенту. Главная консультация будет послезавтра, в четверг, у профессора.

– Дайте мне каблограмму в Коломбо, борт «Аквилы», о том, как пойдут дела. Обещаете? Сегодня наша последняя встреча. Вечером берем воду и топливо, на рассвете уходим.

Чезаре поклялся, и капитан принялся было за повторение рассказа о Флайяно. Но осторожный Чезаре повел их в номер, тщательно осмотрел окна, драпировки и запер дверь. Тогда капитан дал полную волю негодованию и рассказал обо всем происшедшем.

– Боже великий! Кто бы мог подумать, что Флайяно… ведь я знаю его давно, еще до его грандиозного успеха. Когда он смог так душевно деградировать?

– А мне кажется, что всякий большой успех неизбежно ведет к деградации. Только сильные душой и целеустремленные люди не поддаются. Они слишком увлечены творчеством, чтобы лелеять свой успех, как поступает человек мелкий, – спокойно сказала Сандра. Она пережила падение своего возлюбленного, давно подготовлявшего почву для разрыва.

– Полно вам теоретизировать! – сказал Андреа, до которого только сейчас дошел истинный смысл всего происшедшего. – Я не вижу здесь ничего, кроме элементарного скотства.

– Что вы думаете делать дальше, Сандра? – спросил Андреа.

– Продам два своих кольца и кулон с хорошим изумрудом. Мне хватит на самолет до Рима.

– А дальше?

– Есть такой знаменитый шведский фотограф Руне Хасснер, президент фотообъединения «Тио». Два года назад в Риме он предлагал мне…

– Зачем это вам теперь, Сандра, – вмешался лейтенант, – ваши камни дадут вам возможность десять лет жить и путешествовать!

– Ах верно! Я совсем забыла! Не десять, наверное, но пять: моя доля от первой добычи осталась у него…

– Мы отдадим вам по трети своей, этой вот, что вы принесли. Ведь если бы не вы, нам никогда не видать бы их. А теперь я чувствую себя миллионером, и мне принадлежит весь свет! – воскликнул Чезаре.

– Это и доказывает, что вы никогда не будете миллионером и не имеете понятия о настоящем богатстве! Я с радостью принимаю дружескую помощь, но жить за счет друзей не могу. Старомодное воспитание! Принимаю, если человек идет за меня на опасность, спасая от несчастья, болезни, нападения. А принять деньги, отнимая, скажем, половину его планов работы, спокойной жизни, намеченных путешествий, – мне это так мешает, что исключается! У каждого своя судьба, пока двое не соединят их вместе, как вы с Леа… Сейчас вы в идеальном положении для художника – в состоянии посвятить себя творчеству и отдать ему несколько лет, не думая ни о чем… кроме Леа!..

– Чезаре, Чезаре! – Леа повисла на шее художника. – Ведь Сандра говорит правду! Пришло то, о чем мы мечтали в замерзавшем Неаполе!

– Пришло… но как-то не так. А, что там, в жизни всегда приходит все иначе, чем в мечтах. Встают новые тревоги, подкрадываются нежданные беды.

Лейтенант порывался что-то сказать, но так и не произнес ни слова. Капитан сказал, делая попытку подняться с кресла:

– Ну вот, вы теперь вместе, компания неплохая. А мне пора. Будь я проклят, но страшно жалко со всеми вами расставаться. Привык как-то!

В мгновение ока Леа и Сандра оказались на ручках его кресла, обнимая шею капитана.

– Честное слово, сцена слезу прошибет! – насмешливо прищурился Чезаре. – Я бы на вашем месте бросил хозяина, поскольку дрянь из него выперла, яснее не нужно!

– Обязан! Не могу бросить, не Флайяно – «Аквилу». Отцепитесь-ка на минутку, девочки, а то от гладких ваших рук нет ясности в голове. – Сандра и Леа вернулись к своему дивану. Капитан разжег трубку. – Смотрел я на вас и испугался Флайяно. Трудно бывает даже представить, что придумает такая голова. В ней мысли идут иными путями, чем у нормальных людей. У Флайяно еще и ревность. Я давно заметил, как он следил за Сандрой и Андреа. Ладно, не отрицайте, мы тоже не без глаз. Вдруг он вздумает сообщить в полицию, что у вас есть алмазы? Вас обыщут, может быть, даже в самолете, и тогда обвинят в контрабанде, посадят в тюрьму, к полному удовольствию Флайяно.

– Но ведь он сам тоже ставит себя под подозрение? И мы на суде сможем разоблачить его, – возразил лейтенант.

– И разоблачайте на здоровье, когда он будет за тысячи миль отсюда, в другой стране. Время пройдет, камни будут проданы, и наш милый хозяин будет резвиться в Полинезии.

– Мамма миа, как говорит Леа! Вы мудрый человек, капитан! Но что же делать? – Сандра беспомощно оглянулась. – Послать алмазы почтой нельзя, спрятать негде: Чезаре и Леа под такой же опасностью!

– Пожалуй. Я было сам хотел поручить свои камни лейтенанту. Опасаюсь Флайяно и его верных сподвижников Пьетро и Джулио. Теперь вижу, что нельзя. Наоборот, давайте мне все, что у вас есть, я спрячу на яхте. Ни одна душа не будет знать, а в Коломбо я свободен. Там большой ювелирный рынок, а может быть, стоит проехать в Индию для полной безопасности. Если верите мне, что я сохраню их, и если хотите, то продам. Пожалуй, я сумею это лучше вас.

– Боже, какой чудесный план! – Сандра крепко поцеловала капитана. – Только бы это не оказалось для вас опасным!

– Буду осторожен. Теперь не так страшно, когда знаешь, с кем имеешь дело. Конечно, если что-нибудь случится с яхтой… море есть море…

– Ну, этого ни предвидеть, ни предупредить нельзя, – хладнокровно ответил Чезаре. – Тогда мы останемся, какими были до плавания, ни больше, ни меньше. Нет, меньше, если мы потеряем вас.

– И больше потому, что мы подружились и многому научились в плавании, – добавила Сандра.

Капитан поднялся, тщательно рассовал пакетики с камнями по карманам своего слишком просторного кителя и уехал прямо на яхту. Четверо молодых людей продолжали обсуждать потрясающие новости. После обеда в недорогом ресторане Леа вернулась домой, а Сандра с Чезаре и лейтенантом пошли продавать изумруд и кольца. Сверх ожидания за один лишь кулон Сандра выручила вдвое больше, чем предполагала за все украшения. Должно быть, действительная стоимость камня была очень высокой. Сандра не знала, что после истощения уральских месторождений изумруды такой чистой воды и настоящего зеленого цвета стали большой редкостью.

Сандра осталась переночевать в номере с Чезаре и Леа, а наутро получила маленькую комнату на самом верхнем этаже гостиницы, с видом на Ботанический сад и парковую часть города, поднимавшуюся по склонам суровой кубической громады Столовой горы.

Лейтенант Андреа тоже перебрался на верхний этаж в то самое утро, когда «Аквила» вышла из бухты. Профессор Ван-Хепен потребовал от Леа дополнительного обследования. Чезаре неотступно ходил с ней. Сандра с лейтенантом оказались предоставленными самим себе. Без устали бродили они по красивому городу, ездили в окрестности, подымались на Столовую гору.

Аллеи могучих дубов стояли еще не тронутые осенью, только листья их приобрели медный оттенок. Множество белок возились в их ветвях, заготовляя желуди на осень. Почти ручные зверьки не боялись людей и яростно стрекотали, враждуя с голубями. Молодые люди побывали в театре Банту, смотрели балет, «цветную» руританскую оперетту. Удивительная естественность, превосходные мелодичные и глубокие голоса, танцы, в которых прекрасные тела жили пламенной, неведомой для европейца жизнью. Сандра была совершенно очарована.

– Как это может быть? – повторяла она, показывая на таблички, прицепленные к вагонам трамваев и пригородных поездов с надписями на африкаансе (голландском) и английском языках: «Ни бланкес» – «Не для белых». Такие же надписи красовались на уборных, а рестораны и магазины побогаче, наоборот, возвещали, что они «только для европейцев».

– И это в середине двадцатого века, после того как разгромлен фашизм!

– Кто вам сказал, Андреа, что он разгромлен? Разгромлены три фашистских государства, а зреют новые, в другом обличье, под другими политическими лозунгами. Но везде одно и то же: какие-то господствующие классы, группы, слои, как их там ни называйте, захватившие право подавлять мнения и желания всех остальных, навязывать им под видом законов и политических программ низкий уровень жизни, чинить любой произвол…

Вот вам, кстати, типичный фашистик – наш Флайяно. А сколько я видела тут таких же на светском балу. Заносчивость и надменность здешних дам перед «цветными» даже трудно представить. Любая европейская дрянь, которой у себя на родине цена чентезимо, здесь она тем более требовательна, нагла и нетерпима, чем ниже она сама чувствует себя перед действительно талантливыми представителями других, непривилегированных рас. Впрочем, тут даже не нужны расовые различия. То же самое в Европе между привилегированными и низшими слоями. Только там оно скрытое, сейчас не модно. А тут все наружу и в наивысшей степени наглости.

– Я мечтал не только о Полинезии, но и о Кейптауне – этом прекрасном городе на пути к Востоку, – признался лейтенант. – Что ж, город действительно красив, кого тут только нет. Но он мне неприятен из-за остро чувствующегося здесь напряжения. Кажется, что одни ждут все время, что их накажут, а другие – что должны будут требовать наказания и наказывать.

Андреа обвел рукой весь гигантский амфитеатр Кейптауна:

– Вот там, выше всех, дворцы богатеев, в парках, с просторными садами. Ниже, видите, маленькие особнячки с садиками, это для преуспевающих служащих и чиновников. Еще ниже большие дома с наемными квартирами для средней массы белого и малой доли «цветного» населения. Следующая ступень – пыльные узкие улочки с небольшими домиками вокруг мечетей, там живут индонезийцы, индийцы и другие мнимые «цветные». А совсем низко, на песках побережья, где постоянный ветер крутит пыль и мусор, там поселки африканцев – пондокки. Я уверен, если посчитать, на самом верху населения в тысячи раз меньше, чем внизу, – вот вам налицо картина устройства общества. Пожалуй, большие города Европы куда демократичнее, по внешности хотя бы.

– О нет, нет! – страстно возразила Сандра. – Там на улицах – бешенство автомобилей, и мне кажется, что все они дышат злобой к пешеходам, а пешеходы злятся на них. В спешке суетятся толпы безыменные и безликие, огромные дома набиты людьми, скученными в низких душных комнатах, согнувшимися над столами и станками в монотонной и нудной работе. А вечером начнется погоня за развлечениями, раздастся грохот воющей и стучащей ритмической музыки, призраки кино, экраны телевизоров, сочащиеся голубым ядом. И выпивка за выпивкой, сотни тысяч людей пропитаны алкоголем, умеряющим нервный спазм нетерпения, ожидания чего-то лучшего, что не приходит, да и не может прийти. И незаметно жизнь ухудшается и нищает, человек, стремящийся к успеху, видит, что он обманут. Квартира, которую он ждал несколько лет, оказывается дешевой клетушкой, заработок по-прежнему не обеспечивает исполнения даже скромных желаний, дети становятся не радостью и опорой, а обузой и обидой. И тогда перед человеком встает колоссальный вопросительный знак – зачем?

– И мы с вами живем в этих огромных городах!

– И знаете почему?

– Нет!

– Что-то в самой атмосфере города подгоняет нас и не дает залениться, может быть, возможности, скрытые в культурных ценностях нашего мира, сконцентрированных, разумеется, только в больших городах.

– Видимо, вы правы, но меня, как военного, пугают гигантские города. Они ведь чудовищные мышеловки на случай ядерной войны, и правительствам не мешало бы это предвидеть. Я не говорю о прямом поражении ядерными ракетами или бомбами. Каждому очевидно, что люди, как нарочно, собраны, чтобы стать перед всеобщей и быстрой смертью. Нет, пусть не будет такого! И все же каждый колоссальный город – Париж, Токио, Нью-Йорк, Лондон, – как водоворот, вбирает в себя массы воды, пищи, топлива в количествах, какие мы с вами даже не представим. И если хоть маленький, совсем короткий перебой, разруха в транспорте, работе коммуникаций, тогда город станет исполинской ловушкой голодной смерти. Или гибели от жажды более верной, чем в пустыне.

– Это хороший образ – водоворот. Или воронка мельницы, все перемалывающей и производящей нервнобольное, худосочное племя, все дальше уходящее от прежнего идеала человека, каким мы его привыкли видеть в произведениях искусства и мысли прошлых столетий. Нет, настоящие города будущего должны быть похожими на такие вот небольшие дома в маленьких садах, какое бы пространство они ни занимали. И если мы не решим задачи с городами и транспортом, то вся наша цивилизация полетит к черту, породив поколения людей, негодных для серьезной работы, в чем бы эта работа ни заключалась! За городскую жизнь к человеку приступают четыре неминуемые расплаты. За безделье, малость личного труда – шизофрения, за излишний комфорт, леность и жадную еду – склероз, инфаркт; за переживание срока, на какой рассчитан наследственностью данный индивид, – рак, за деторождение как попало, за беспорядочные браки по минутной прихоти, за безответственность в таком важнейшем вопросе, как будущность собственных детей, – расплата – плохая стойкость детей к заболеваниям, наследственные болезни, кретинизм, уменьшение умственных и физических сил потомства.

– Положительно, вам надо писать, Сандра, – взволнованно сказал лейтенант. – Из вас вышел бы хороший публицист.

– Не знаю. Просто я сегодня в ударе. Может быть, четыре дня в Кейптауне, ощущение свободы сделали это. Ведь я порядочно устала быть коком на нашей яхте.

Сандра изменилась за время своего бегства с яхты. Сейчас, в простом светло-терракотовом платье с узором из игольчатых золотистых «молний», с широкой юбкой, Сандра казалась юной студенткой, впервые вылетевшей в далекое путешествие из родного гнезда.

Ее густые волосы без всякой моды (Сандра говорила, что настоящую женщину можно сразу узнать по ее непокорности модному стандарту, она носит лишь то, что ей идет) были зачесаны назад и налево, открывая правое ухо и спадая непокорными прядями на левую бровь.

Углы ярких губ поднимались кверху, словно в скрытой усмешке пай-девочки, не желающей выдавать свои чувства суровым старшим. На прямых, слабо выступавших ключицах лежало только что приобретенное дешевое негритянское ожерелье, подчеркивающее стройность высокой шеи, ничуть не уступавшей королевским шеям чернокожих красавиц, окидывавших одобрительными взглядами эту белую девушку.

Еще раньше, когда они прогуливались по вечерним улицам Кейптауна вчетвером, лейтенант заметил, что обе итальянки привлекали внимание не только мужчин, но и гораздо менее доброжелательное – дам, присматривающихся к простым платьям итальянок, сделанным со свойственным наследницам античного мира совершенно непогрешимым вкусом.

Лейтенант и Сандра дошли пешком до гостиницы и разошлись по своим номерам. Несколько минут спустя в номере Андреа раздался телефонный звонок. Сандра просила немедленно зайти к ней.

– Андреа, у меня сделали обыск! – встретила моряка взволнованная Сандра.

Лейтенант обвел взглядом комнату.

– О, это сделано хорошо, – угадала она его мысли. – Вот билеты в карманчике сумки – их сложили чуть-чуть по-другому. Или серьги – я ношу их в пудренице, ее крышка повернута не так, как я ее закрыла в последний раз. И еще… в общем, они все перерыли и даже заглядывали в люстру – на их несчастье, наша горничная редко протирает ее, и вот видите – чистое пятнышко на краю стекла.

– Клянусь Мадонной, вам надо бы работать в секретной службе!

– Перестаньте шутить, Андреа, тут дело серьезное!

– Ничуть. Премудрый дядюшка Каллегари избавил нас от грозной неприятности. Пойдемте ко мне – одолжите вашу наблюдательность.

Предположение лейтенанта оправдалось. Записная книжка, оставленная им в глубине среднего ящика стола, переместилась немного вперед, и самый ящик был задвинут не до конца – невозможный для моряка поступок.

– Что-то их спугнуло, – покачал головой лейтенант, – пожалуй, мы вернулись немного рано. Тут у меня кое-какие записи о пройденном пути, цифры расходов, вероятно, их решили списать или перефотографировать. Пусть работают, познакомятся с моим интимным бюджетом – он вряд ли интересен.

– А Чезаре и Леа? – спохватилась Сандра. – Пойдемте к ним, они должны уже вернуться. Если обыскали только нас, тогда прав капитан, что это работа Флайяно!

Они нашли художника в кресле, в то время как Леа плескалась и пела за дверью ванной. Вялую сонливость Чезаре как рукой сняло при известии об обыске. Он взвился, как спущенная пружина, и несколько минут осматривал чемоданы, стол, шкаф и потаенные уголки комнаты.

– Ложная тревога, – сказал он, успокаиваясь, – моя зрительная память вряд ли хуже, чем у Сандры, но я не вижу ни малейшего признака. Нет, Флайяно удружил только вам.

– Друг Чезаре, дайте-ка мне листок с координатами жернова. Теперь я чист в глазах полиции, и они не полезут больше. А до вас просто, может, еще не дошла очередь.

– Ну, это вряд ли. Они понимают, что, обыскав вас, они тем самым разоблачили себя и заставили нас насторожиться. Обыск должен был быть сделан у всех одновременно. Или они рассчитывают на дураков?

– Вы, наверное, правы. Жертвы подозрения – только мы с Сандрой. А все-таки дайте мне листок, я буду носить его при себе и увезу, ведь мы с Сандрой улетим скорее вас?

– Кто его знает? – Лицо художника сразу стало суровым и озабоченным. – Что-то не получается у здешних медиков. Они не могут… я вижу… – художник оборвал себя.

Из ванной вышла в желтом халате Леа. Ничего в ней, пышущей здоровьем, не говорило о болезни. Только внимательному, знающему взору было заметно странное выражение в глубине глаз: темное, не то испуганное, не то напряженное. Едва уловимое свидетельство нарушения великолепного соответствия здорового тела и нормальной психики. Что-то вмешалось в непостижимо сложную сеть работы сознания и памяти. Можно ли вылечить это? Восстановить прежний баланс, благословенно не ощутимый для здорового человека? Или прежняя, бесстрашная и пылкая Леа исчезла уже навсегда, пригвожденная к черному провалу сознания, о котором она говорила с таким страхом?

– Дай сигарету, Чезаре, – потребовала Леа, поцеловавшись с Сандрой, – я следую здешнему обычаю. Тут все целуются, здороваясь, прощаясь, на улицах и в театре, даже с мужчинами. Да нет, просто так, в знак вежливости! – пояснила она в ответ на лукавую усмешку Чезаре. – А вы только что явились? Будем обедать вместе?

– Нет, мы пообедали и сейчас снова уходим, – ответила Сандра. По безмолвному соглашению они решили не говорить Леа о вторжении полицейских агентов.

Чезаре, шелестевший вечерними газетами, вдруг издал удивленное восклицание.

– Опять наши корабли! Смотрите, на второй странице. «Видный историк античности профессор Ботсма из Стелленбошского университета утверждает, что корабли, обнаруженные итальянскими водолазами у берега Юго-Западной Африки, не что иное, как погибший флот Александра Македонского!»

– Это еще что за выдумка? – изумился лейтенант.

– Да нет, это серьезно. И надо сказать, что профессор, кто бы он ни был, не говорит бездоказательно. Вот слушайте:

«Историки давно установили, что незадолго до смерти Александра Македонского по его приказу был выстроен флот с колоссальным количеством кораблей – 800 судов.

Несколько десятков тысяч молодых мужчин и женщин, ремесленников и земледельцев, были предназначены для греческой колонии на новых землях, завоеванных в Индии. Флотом командовал один из диадохов, ближайших товарищей Александра, Неарх. Когда Александр внезапно прекратил свой удачный поход в Индию (он пересек уже Инд), он вернулся в свою новую столицу – Вавилон, некоторое время проболел и умер. При разделе стран между диадохами Неарх получил флот со всеми людьми и войсками, с тем чтобы завоеванные им земли составили бы для него особое царство.

Ученые расходятся в предположениях о судьбе флота Александра Македонского. Крупные авторитеты считают, что флот был сосредоточен у берегов Леванта, и после того, как Неарх покинул его, чтобы присутствовать у одра болезни полководца и на дележе диадохов, флот рассеялся по различным местам Средиземного моря. Другие, к которым присоединяюсь я, находят, что флот, предназначенный для покорения Индии, не мог строиться в Средиземном море, а создавался в Персидском заливе и в устье Евфрата и что цифры в 800 кораблей с полутораста тысячами людей были сильно преувеличены в последующих пересказах. Я оцениваю число судов приблизительно в 300 и считаю, что флот под командованием Неарха пошел не в Индию, а решил обогнуть Ливию (Африку) и пройти в Средиземное море с запада, покорив богатейшие земли к юго-западу от Геркулесовых столбов, открытые плаванием Ганнона.

Историк Гарольд Гледвин полагает, что Неарх пошел в Индию, затем в Индонезию и достиг берегов Южной Америки, а люди, предназначавшиеся для колонизации новых земель, положили начало культуре инков и майя. Это предположение совершенно невероятно. Не говоря уже о том, что указанные культуры ничего общего не имеют с эллинистической, оставленной Александром повсеместно в Азии. Простой расчет сроков плавания показывает, что деревянные суда не могли прослужить так долго в тропических морях, где незащищенное дерево быстро разрушается червями-древоточцами. Гораздо вероятнее, что флот Александра, вернее Неарха, стал огибать Африку и у берегов Юго-Западной Африки погиб бесследно, что соответствует полному отсутствию каких-либо исторических сведений о судьбе флота и самого Неарха. Небольшие эллинистические суда обычно спасались от бурь на берегах. На открытом побережье Берега Скелетов они не смогли найти убежища и погибли все до последнего судна, а спасшиеся люди неминуемо нашли свою смерть в безводной прибрежной пустыне».

Чезаре прочитал статью до конца при сосредоточенном внимании товарищей.

– Знающий человек! – одобрительно заключил художник. – Я недаром удивлялся, что суда чем-то мне знакомы. И амфоры…

– Что ты говоришь, Чезаре! – изумилась Леа. – Ты как будто сам нашел эти корабли! А вообще очень интересно!

– Тут есть еще заметка, – спохватился Чезаре. – Другой специалист, на этот раз геолог Кэйн из Витватерсрандского университета в Иоганнесбурге, поддерживает историка. Он снимает главное возражение: как могли корабли сохраниться две с лишним тысячи лет в прибойной зоне. Геолог утверждает, что корабли затонули на гораздо большей глубине, недоступной волнам. Но общее поднятие побережья пустыни Намиб вывело область гибели флота на глубину, доступную водолазам, и произошло это недавно. По всему побережью отмечены неожиданные возникновения рифов в прежде глубоких водах.

– Так и есть! – не удержался Андреа. – Помните, Чезаре, вы говорили о странной безжизненности подводных скал там, где корабли.

– Как странно, вы точно заговорщики, – обиженно нахмурилась Леа. – Будто вы где-то там были, а от меня скрываете. Чезаре – тот почему-то прячет газеты, я заметила. Это что, секрет или сюрприз?

– Сюрприз, дорогая! Э, все это пустое, ненужные шутки! Я иду в ванну, а потом обедать. Сандре с Андреа пора на концерт.

<p>Глава 5</p> <p>Плачущие поезда</p>

Концерт, который выбрала Сандра, состоялся в небольшом саду с видом на море. Осенняя ночь, удивительно теплая, безлунная, безветренная, дышала покоем, не соответствовавшим странной программе концерта. Кто-то составил ее из трагических произведений, может быть, для африканской аудитории. Действительно, африканцы, преобладавшие среди публики, по природе замечательные слушатели, сидели неподвижные, как будто волшебство музыки превратило их в статуи из черного мрамора, темной бронзы или светлой меди.

Небольшой оркестр необыкновенно точно и согласованно повиновался малейшему движению черноволосого дирижера-француза.

Неизвестная Сандре симфония опустилась на склоненные головы цветных слушателей, как сама их жизнь – порывистая, обреченная и немилосердная. А позади и в стороне город жил своей вечерней жизнью, в блеске реклам и витрин, шуме уличного движения, как будто музыка превратила его лишь в декорацию настоящей реальности.

После короткого перерыва во втором отделении исполнялись симфонические танцы Рахманинова. Тревожные, мечущиеся призывы, перебиваемые мрачным ритмическим рокотом. Бешеная скачка по ночным степям, отчаянное кружение, тяжесть плена, тоска и бессилие в криках и песне. Последний бой и тягостная обреченность.

На западе, в стороне от освещенной дуги бухты и пирсов порта, темнел океан, слившийся с небом в бесконечную пустоту. Лишь огоньки судов и чужих, незнакомых созвездий боролись с победившей тьмой.

Андреа часто поглядывал на Сандру, освещенную скудным отблеском рампы. Сандра сидела прямо и несколько напряженно, вся превратившись в слух и чуть приоткрыв губы. Высокий «китайский» воротник ее шерстяной кофты, слившийся с загорелой кожей, еще сильнее удлинил ее шею. Знакомые до малейшей линии черты ее лица казались Андреа мучительно прекрасными. Андреа понимал, что еще не время говорить о своей любви. Сандра и так о ней знала. Значит, если сказать, то как требование ответа… но Андреа не мог удержаться. Он осторожно взял лежавшую на коленях левую руку Сандры и поднес к губам. Сверх ожидания рука Сандры крепко стиснула его пальцы.

Осторожно, но сильно он привлек к себе Сандру, позволившую себе прижаться на миг щекой к плечу его белого кителя, потом решительно отстранившуюся. Андреа завладел ее рукой и не отпускал до окончания концерта, нежно лаская и украдкой целуя тонкие, огрубевшие в путешествии пальцы.

Едва замерли последние звуки скрипки, Сандра поднялась и, не сказав ни слова, направилась к выходу. Немного обескураженный Андреа последовал за ней, замечая долгие мужские взгляды вдогонку Сандре.

Они медленно пошли рядом по первой попавшейся улице, стремясь отдалиться от экзальтированной смеющейся толпы «цветных».

– Мне нельзя слушать такие вещи, – сказала Сандра после продолжительного молчания, – иногда мне кажется, что я иду по краю и они могут столкнуть меня. Да нет, вы не поняли, я не имею в виду смерть. Какой-нибудь отчаянный поступок, за который неизбежно будешь наказана, совсем так, как обещает музыка.

– А мне думалось, что вы, артистки, способны перевоплощаться и этим спасаете себя от ударов жизни, – сказал моряк, – в музыке вы были одна, а сейчас – другая.

Сандра остановилась, в упор смотря на лейтенанта. Потом глаза ее смягчились, и даже в скудном свете редких уличных фонарей он увидел в них нежную насмешку.

– Милый Андреа, перестаньте воображать, что я большая артистка! Я всего лишь хорошая модель, игравшая очень средне, так, как может каждая женщина, если она не совсем тупа. Все мое существо противилось артистической карьере, это был ложный шаг, я расплатилась за него, и теперь кончено.

Андреа недоверчиво улыбнулся. Сандра взяла его под руку и слегка прижалась к нему, стараясь соразмерить свою танцующую походку с его тяжеловатыми шагами моряка.

– Мой милый, может быть, вы поблагодарите судьбу, что из меня не вышло артистки!

– Это в каком же случае?

– Когда, ну… – Сандра на мгновение смутилась и торопливо продолжала: – Если не обладать потрясающим, редкостным талантом, какой появляется раз в поколение, путь к вершинам искусства труден и жесток. Так у нас и, по-видимому, везде в мире. И пока женщина, даже талантливая, станет выдающейся артисткой, она потеряет так много, что перестанет быть женщиной, а станет только артисткой. Отсюда и поговорка, что талантливые люди бессердечны.

Лейтенант резко остановился. Шепча ее имя, он схватил ее, сдавил в крепких руках. Сандра обняла его шею, дыхание ее прервалось, длинные ресницы скрыли глаза. Оба очнулись, лишь когда шумная компания молодежи появилась на противоположной стороне улицы.

– Боже мой, какое бесстыдство! – Сандра, слегка задыхаясь, провела рукой по волосам и одернула платье. – В чужом городе! Сейчас нас поведут в тюрьму, решив, что кто-то из нас «цветной» и обольщает ангелочка белого.

– Вас настращала здешняя полиция, но ведь я с вами! – торжествующе сказал Андреа, заглядывая в ее глаза. Переполненное любовью сердце билось тяжелыми, сильными ударами.

Сандра отодвинулась и покачала головой:

– Не надо, милый. Подождите, а я все объясню. Пора нам поговорить.

Лейтенант и Сандра медленно пошли по темной аллее между двухэтажных домиков. Где-то справа и впереди разносился шум электропоездов Кейптаун – Саймонстаун, разрывавших ночь своими странными плачущими сигналами, похожими на человеческие вопли.

– А вам не будет очень стыдно, если я… пойду босиком? Хочется идти далеко, и я привыкла в море, на палубе… Здесь темно, ваш позор не будет виден.

Сандра сорвала туфли; несмотря на осень, она ходила без чулок. Ее шаги по пыльной улице показались Андреа необыкновенно легкими, почти летящими. Не в силах сдержаться, он обнял Сандру, и снова она освободилась, на этот раз более нетерпеливо.

– Я понял, – глухо сказал лейтенант, – вы все еще любите его!

– Кого, Флайяно? Боже мой, нет! Но поймите, Андреа, я не могу так. Надо побыть одной, отделаться от всего навязшего, стать другой Сандрой – какой я хотела, но не той, какой пришлось. Поймите это, Андреа!

– Тогда почему же вам отвергать мою помощь? И… и любовь?

– Разве я отвергаю? Только не надо торопить меня.

– Торопить принять любовь ничем не замечательного моряка?

– До боли не похоже на мое представление о вас, Андреа. Едва лишь начинаются разговоры о «простых» моряках, служащих, машинистах, как…

– Как что?

– О, ничего, не все ли равно! Ну, подозреваешь, что у человека есть внутренняя неуверенность, неполноценность, что он ищет, за что бы уцепиться и переложить собственную вину на другого.

– А что бы вы хотели?

– Чтобы пришел тот, который примет женщину, какой она ему предстала, созданную жизнью и ею самой, но не существо, какое бог предоставил ему по специальному заказу. И если он хочет видеть ее иной, более женственной или мужественной, то пусть обладает силой сделать ее другой!

– И многие вас… переделывали по-своему? – спросил Андреа сдавленным, неприятным голосом.

Сандра так быстро повернулась лицом к нему, что ее шатнуло. Пристально вглядываясь в него, она не замечала, что все теснее прижимает руку к сердцу жестом раненой. Что случилось с ее чутким рыцарем? Откуда эта внезапная и ненужная грубость? Или это неизбежно, что все хорошо до того лишь предела, за которым мужчина становится уже не индивидуальностью, а безликим олицетворением своего пола? И милый Андреа тоже?

Лейтенант, конечно, заметил горькую обиду Сандры, но уже не мог, как несколько минут назад, взять ее за руку и попросить прощения. Точно вся ревность, не раз мучившая его во время плавания на «Аквиле», вдруг вырвалась на волю. Чувствуя, как рвутся нити близости, казалось, навсегда соединившие их обоих. Андреа упрямо пробормотал:

– Я только хочу знать правду!

– Правда – она зависит от понимания. У любящего – одна правда, у ненавидящего, подозрительного – другая!

– До сих пор я считал, что есть только одна.

– Милый моряк мой, вы совсем еще мальчик! Едва я стала мисс Рома, как оказалась окруженной опытными охотниками за женщинами: кинорежиссерами, журналистами, фотографами и просто бездельниками, посвятившими себя покорению таких, как я, девчонок, только что расцветших красотой дьявола.

– Это что за кинотермин?

– Кино здесь ни при чем. «Боте дю дьябль» – так французы называют момент, когда девушка впервые расцветает свежей и юной красотой. Большей частью это случается в восемнадцать лет. Такая красота действует на мужчин, особенно пожилых, неотразимо, вероятно, потому и возникло ее название в эпоху Средневековья. Но я жила не в Средневековье. Шесть лет назад я поступила в семинар античной истории, получила красоту дьявола, а с ней титул «Мисс Рома». Я никогда не была флази или изи лэй, как говорят американцы, но, конечно, не смогла противостоять искусным атакам. Все произошло по обидному стандарту: режиссер кино, начало кинокарьеры, неудачный конец ее, работа гидом с иностранными туристами, а потом Флайяно…

Сандра умолкла. Снова в ночи раздался плачущий вой электропоезда.

– Конечно, было бы лучше, если б девочкам с детства преподавали науку жизни и любви, – опять заговорила Сандра, – мы могли бы лучше выбирать, распознавая настоящее. Теперь мне просто смешны избитые приемы покорителей сердец. Болтовня об одиночестве, непонятой душе, претензия на загадочность, ложь о потрясающих похождениях. Сказки о пылкой любви, сочиненные еще во времена Древнего Египта и пересказывающиеся на разные лады на всех языках мира. И главное – точный расчет на самую слабую струну женской души – жалость. Уместная, тактичная жалоба испортила больше женских жизней, чем все другие мужские хитрости.

– А меня вам меньше жаль, чем, например, Флайяно?

Сандра вздрогнула, как от удара.

– Как не стыдно говорить такое? Неужели…

– Если моя любовь не подходит вам, я могу отойти!

– Андреа! – В голосе Сандры прозвучала горькая обида.

Насупившийся Андреа молчал до тех пор, пока они не поднялись к широкому шоссе, обсаженному двойным рядом дубов, вперемежку с платанами. Плач электропоездов усилился, действуя Сандре на нервы.

Она остановилась, чтобы еще раз объяснить ему, как устала от постоянных мужских преследований, от насыщенного сексуальностью и наркоманией мира кинодеятелей, от всего, что она видела за последние четыре года своей жизни. Сказать, что она мечтала об их тесной дружбе, что близость их начнется не с поцелуев, а с совместного пути в жизнь, более свободную и ясную… Но Андреа, повернувшись к мчавшейся по шоссе машине, сигнализировал ей рукой. Сандре показалось, что он обрадовался появлению такси.

– Неужели страсть так ослепляет вас, что вы ничего не видите, Андреа? – снова заговорила в такси Сандра. – Право же, в море вы были куда более чутким, настоящим рыцарем.

Лейтенант остановил ее жестом руки, предлагая сигарету. Сандра закурила, стараясь заглянуть в лицо Андреа, но тот уклонился от ее тревожных глаз. Оба молчали, напряженные и отдалившиеся. Машина мчалась уже по залитым светом улицам центра, а перед глазами Сандры стояло пустынное, темное шоссе и слышались плачущие сигналы поездов.

Такси остановилось перед гостиницей. Сандра выпрыгнула из машины, оставив лейтенанта рассчитываться с шофером, схватила ключ у дежурного и вбежала в лифт. У себя в номере Сандра бросилась на постель, вся дрожа от нервной усталости. Слезы пришли лишь некоторое время спустя. Она лежала, невольно прислушиваясь. Но ни стука в дверь, ни телефонного звонка не последовало до утра, когда Сандра, нарыдавшись, забылась крепким сном.

Солнечное утро разбудило ее, обещая новую радость, но она вспомнила события вчерашней ночи, и перед ней все померкло. Наскоро приняв душ и переодевшись, Сандра позвонила Андреа. Никто не отозвался. Сандра попросила номер Чезаре и, задумавшись, стояла с трубкой в руке, пока не услышала голос телефонистки: «Не отвечает». Оставаться в неизвестности она была не в силах. Спустившись в вестибюль, она подумала, не пойти ли ей в Ботанический сад, пока ее друзья вернутся. Портье подал ей конверт без марки. Узнав почерк Андреа, Сандра почувствовала слабость. Она ждала этого. Сандра разорвала конверт, в душе уже зная наперед содержание письма. Так и есть. Он думал всю ночь, утром простился с Леа и Чезаре и уехал в Иоганнесбург, где будет стараться попасть на первый же самолет. Сандра уловила удивленные взгляды портье и пожилого англичанина, ожидавшего в углу вестибюля. Тогда она поняла, что по щекам ее льются неудержимые слезы, и стремглав бросилась к лифту.

Чезаре, склонившись над ванной, глубокомысленно следил за выливающейся из нее водой и не реагировал на стремительное появление Леа.

– Смотри, замечала ли ты, как здесь выливается вода? Она закручивается водоворотиком против часовой стрелки!

– Как тебе не стыдно рассуждать над грязной водой, когда случилась беда?

– Что еще?

– Андреа и Сандра рассорились. Сегодня утром несчастный лейтенант прощался с нами. Мы приняли за шутку это нежное прощание, а он удрал в Иоганнесбург.

– А что же Сандра?

– Я только что от нее. Заперлась в номере, ничего не ест, глаза красные. Налицо все признаки катастрофы. Я понимаю Сандру. Андреа оказался слишком нетерпелив. Не понял, что надо дать Сандре время отойти. Вчера оба были на концерте, вернулись очень поздно. И все порвалось.

– Ну, не все, – спокойно ответил Чезаре, – опомнится. Поймет, что любить красавиц – нелегкое дело. Надо потерпеть и пострадать. Как вот я натерпелся с твоими вечными упираниями и брыканьями!

– Лгун! Но я разочарована, лейтенант оказался вовсе не рыцарем без страха и упрека… Как обидно за Сандру!

– Да успокойся ты, амазонка. Верно прозвала тебя Сандра. Сядь, подумаем. Надо не оставлять Сандру одну. Ей, должно быть, сейчас очень пусто в чужом городе.

– Ты хороший, мой Чезаре! Будем липнуть к ней, хочет она или не хочет. Мы собирались сегодня в Заповедник природы, уговори ее поехать…

От подножия Винбергского холма дорога шла через виноградники, к широким полянам между дубов на южном склоне пика Дьявола. Тяжелые гроздья в ярком солнце светились той особенной теплотой и доброй прозрачностью, какая свойственна из всех плодов земных лишь винограду. Для итальянцев было странно узнать, что остались лишь самые поздние сорта, а основной винтаж кончился в феврале, как раз во время снежных ветров и суровой зимы этого года на Средиземном море. И ощущение безмерной удаленности от родины стало общим для всех троих в этот тихий предвечерний час. Легкие рыжеватые газели и мрачные уродливые гну подходили к самой дороге, не опасаясь автомобилей. Павианы взлаивали визгливо и злобно вверху, на скалистых выступах.

Сандра подошла к изгороди, протянула руку, подзывая антилоп. «Она редкость, – подумал Чезаре, – красива, как венецианка, остра, как флорентийка, умна… И почему всегда становится страшно за разносторонне совершенных людей? Боги не любят человеческого совершенства. Эта формулировка была известна еще в глубокой древности и не только в отношении людей, но и предметов искусства. Большинство замечательных творений искусства постигла гибель. Китайские фарфоровые мастера, если какая-нибудь ваза выходила особенно хорошей, нарочито неискусно охлаждали изделие, и глазурь покрывалась сеткой мелких трещин. Изделие теряло совершенство, и ему более не угрожала гибель от зависти богов. Так и с людьми». Леа потянула Чезаре за рукав и тихо сказала:

– Знаешь, я сейчас подумала, что человеку почти невозможно быть очень красивым и очень счастливым.

– Ты прочитала мои мысли, – изумился Чезаре, – я только что додумался, насколько еще плоха наша жизнь, если каллокагатия, то есть сочетание красоты телесной и духовной, о которой так мечтали в Древней Элладе, смертельно опасна для ее обладателей. А в то же время самая явная односторонность, даже дикая фанатическая узость параноиков, ведет их к успехам в жизни и к верхушкам общества и власти. Сандра права, говоря, что есть в самой основе нашей европейской цивилизации что-то болезненно неправильное!.. Каковы ваши дальнейшие планы, Сандра? – спросил ее Чезаре на обратном пути в гостиницу.

Ее спокойная поза и грустная улыбка привели художника к заключению, что вопрос не окажется болезненным.

– Не знаю. Хочется скорее уехать, но… не в Каир. Может быть, поеду на пароходе, хотя плавание мне приелось. Словом, еще не придумала. Пока буду ждать, что скажет ваш профессор. Завтра у Леа консультация? Надеюсь, это последняя?

– Я не надеюсь. Столько раз уже откладывали!

– Оставайся с нами! – предложила Леа. – Только боюсь, что для тебя неестественно…

– Поверь, что мне сейчас ничего не нужно. Может быть, я устала от атмосферы непременной оценки физических достоинств, зависти, измен, обмана, соревнования в платьях и мнимо роскошной жизни – всего, что, как пена, накипает на поверхности нашего киноискусства и затягивает тебя самое. Я давно все возненавидела, может быть, потому, что мои мозги просят большего. Там вовсе не свободная богема, как кажется обывателям, а рабство, худое еще потому, что оно на очень низком уровне. Короче, мне очень хорошо здесь, с вами, и если только я не мешаю…

– Сандра, со мной ты можешь не кокетничать, все равно не скажу! Впрочем… – и Леа крепко обняла и поцеловала подругу.

В вестибюле гостиницы портье подал Чезаре листок бумаги. Художник с недоумением взглянул на проставленную в нем незнакомую фамилию, ничего не поняв из краткого объяснения на английском языке. Сандра пришла ему на помощь.

– Вам звонил какой-то профессор. Хочет встречи с вами, сегодня же вечером. Дело неотложное. Придет в семь часов. Профессор Вильфрид Дерагази, – прочла Сандра, – немец?

– Скорее турок с немецким именем, – поправила заинтригованная Леа. – Объясняй, Чезаре, а то мы голодны и свирепы – ты можешь пострадать!

– Клянусь тысячью церквей Рима, я никогда не слыхал об этом господине!

Ровно в семь часов в дверь номера постучали. Вошел довольно высокий стройный человек, одетый в отличный одноцветный вечерний костюм. Несколько секунд он зорко осматривал всех присутствующих, изящно поклонился дамам и обратился к Чезаре по-итальянски:

– Вильфрид Дерагази, профессор археологии из археологического института в Анкаре. А вы художник Чезаре Пирелли?

Чезаре поклонился, в свою очередь, и представил профессора дамам, украдкой изучая гостя. Резко очерченные кости худощавого лица, крупный нос, широкий, массивный, но не слишком тяжелый подбородок. Темные волосы, густые брови, углубляющие неподвижные, зоркие, как у художника, глаза. И выступы волевых мускулов вокруг сжатых тонких губ крупного рта. Недобрая, но незаурядная сила исходила от взгляда этого человека, на вид не старше тридцати с небольшим лет. Молодой профессор мельком взглянул на Леа, задержался на Сандре, и ей показалось, что темный взгляд незнакомца уперся в нее физически ощутимо. Всего лишь на мгновение. Затем профессор улыбнулся, блеснув золотым зубом.

– У меня к вам чисто деловой разговор. Я пришел просить вас о любезности. Меня настолько интересуют все технические подробности вашей находки, что я, видите, прилетел сюда из Анкары, после сообщения агентства Рейтер.

– Вряд ли я смогу рассказать вам больше, чем было в газетах, – начал художник.

– Нет, нет, пожалуйста, не отказывайтесь. Иногда маленькая деталь…

Чезаре беспокойно оглянулся. Леа опять мучительно морщила лоб, и знакомая тревога исказила ее лицо, только что бывшее веселым и любопытным. Профессор заметил колебание Чезаре.

– Может быть, наш разговор неинтересен дамам? Пусть они меня простят, что я оторву вас на полчаса…

– Я не слыхала о вас в составе Анкарского института, – внезапно сказала Сандра.

– Может быть, – покровительственно ответил гость, – я только недавно туда прикомандирован. А кого же вы там знаете? – Насмешка вопроса была так замаскирована добродушным тоном, что только тонкая Сандра смогла ее почувствовать и слегка покраснела.

– Прежде всего директора института Сетона Ллойда, бывшего архитектора, строителя Нью-Дели.

Профессор не моргнул глазом, но к Сандре пришло ощущение, что он внутренне сжался, словно кошка перед прыжком.

– Я и не думал, что встречу собрата в лице столь очаровательной дамы, – любезность археолога была ледяной.

Сандра собралась что-то ответить, но уловила просительный взгляд Чезаре. Художник указывал глазами на Леа. Сандра поняла и придумала предлог, чтобы увести ее к себе.

Профессор Дерагази удобно устроился на диване и протянул Чезаре пеструю коробку, наполненную странными длинными сигаретами с голубоватым табаком. Чезаре заметил на пальце гостя платиновое кольцо с плоским камнем, на котором выделялся темный крест.

– Только слыхал об александрийских, а пробовать не приходилось, – сказал художник, осторожно беря душистую сигарету.

– Это не александрийская. Новый сорт, турецкий, на основе янтарных табаков сорта «Кара-Даниз».

– Вы, я вижу, знаток табака?

– Курение – моя слабость. Зато совершенно не пристрастен к алкоголю. Но я не буду затягивать своего позднего визита, хотя бы из благодарности за вашу любезность.

Профессор задал несколько вопросов, делая короткие, видимо стенографические, заметки в сафьяновой записной книжке. Археолог оказался более осведомленным, чем предполагал Чезаре. Видимо, в газетах были опубликованы интервью с полицейской охраной или моряками сторожевого судна. Профессор знал о существовании жернова – опознавательного знака, но, когда Чезаре вытащил снимок Леа в короне, который он прятал по совету врачей от своей подруги, археолог потерял свое деловое равнодушие.

– Вы позволите мне переснять? – спросил Дерагази, вытаскивая крохотный аппарат размером с зажигалку.

– Не трудитесь, у меня есть еще, – Чезаре протянул снимок, и ученый рассыпался в благодарностях.

Спрятав фотоаппарат, профессор зажег новую голубую сигарету. Внезапно в нем произошла перемена. Он нагнулся вперед и вперил в художника пронзительный взгляд. «Будто психиатр или гипнотизер», – подумал Чезаре.

– Господин Пирелли, я хочу сделать вам совершенно конфиденциальное предложение. Вы можете рассчитывать на абсолютную тайну с нашей стороны!

– Я не вижу в этом необходимости.

– Видите ли, я убежден, что корона не скатилась в пучину, как вы рассказывали чиновникам и газетчикам. Ваши слова о том, что вы не отдали бы находку жадной полиции, – о, как понимаю вас! – свидетельствуют о некой возможности… – профессор сделал выжидательную паузу. Чезаре молчал.

– Если эта возможность действительно реальна, то я… мы готовы идти на любые жертвы в интересах науки. Я уполномочен заплатить вам за корону десять тысяч фунтов, то есть тридцать тысяч долларов. Постойте, вам не понадобится даже самому спускаться. Найдутся водолазы, мы обеспечим судно. Вы будете только наблюдать и указывать. Чек получите сразу же на борту, после подъема короны. И полная тайна!

Чезаре охватило волнение. Вероятно, находка Леа действительно имеет для науки большую ценность, если за нее хотят заплатить такую громадную сумму. И, может быть, это последняя возможность снова извлечь странную драгоценность из небытия? И тогда установить причину болезни Леа? Он заколебался.

Необъяснимое сомнение предостерегало его от согласия. Потому ли, что странный профессор не походил на составленное Чезаре представление об ученых? Каменная твердость лица и скрытая внутренняя суровость не вязались со свободной и приветливой учтивостью хорошо воспитанного человека. Не слишком ли хорошо воспитанного для профессионального ученого, обычно в увлечении своей работой забывающего о светских манерах? Вдруг археолог – полицейский провокатор? Или авантюрист, который пообещает хоть сто тысяч, а потом, когда поднимут корону, даст фальшивый чек или попросту столкнет с судна ночью? Надо быть опытным жуликом, чтобы вести подобные дела, а для обычного человека единственное оружие – осторожность!

Археолог угадал колебание художника.

– Мы могли бы заплатить пятьдесят тысяч долларов, – значительно сказал он.

Чезаре покачал головой:

– Я отдал бы корону науке за гораздо меньшую сумму. Если бы мог достать ее. Это не в моих возможностях.

Гнетущая злоба мелькнула в упорных глазах профессора Дерагази. Легкая судорога свела тонкие губы, чтобы через секунду превратиться в добродушную усмешку.

– Я вижу, вы не доверяете мне. Ваше право, не будучи археологом, откуда вам меня знать. Но я мог бы представить гарантии, наконец, условленная сумма могла бы быть передана третьему лицу.

– Почему бы вам не поискать самому, то есть я имею в виду ваш институт, – сказал Чезаре, тщательно подбирая слова. – За пять тысяч долларов вы обшарите все корабли и можете опуститься поглубже, в ту пучину, куда скатилась корона.

Археолог поднялся с легкостью спортсмена, медленно закрыл коробку с сигаретами, постучав квадратным концом пальца по ее крышке.

– Синьор Пирелли, если бы я не был уверен, что вы сумели спрятать корону, я был бы не здесь, а на месте находки. – Чезаре пожал плечами.

– Надеюсь, что вы обдумаете наше предложение как следует. Я буду здесь еще несколько дней, – он вытащил карточку, написал на ней название лучшей гостиницы и номер телефона. – И, разумеется, я прошу, – он нажал на слово «прошу», – о полной конфиденциальности. Здесь никто не должен знать о моем предложении. Лучше, чтобы о нем не знали и ваша жена, и ее подруга!

Приказательный тон профессора возмутил Чезаре:

– Позвольте мне самому решать, как обойтись с вашими пожеланиями!

– О, конечно! Это только совет. Но я должен иметь некоторую уверенность в вашей… хм, скромности. Поэтому разрешите предупредить вас, что если наша беседа попадет в печать, то в ответ последуют очень неприятные для вас выступления прессы. Заверяю вас, что обладаю большими возможностями в этом отношении.

Чезаре указал наглецу на дверь. Тот, нимало не смутившись, поклонился, положил карточку на стол и вышел не оглядываясь.

Сандра и Леа нашли разозленного Чезаре шагавшим по номеру из угла в угол.

– Какой чудесный табак! Пахнет всеми ароматами Востока! – воскликнула Леа.

– Гость оказался пахнущим куда хуже, – проворчал Чезаре.

– Мне он сразу не понравился, – сказала Сандра. – Он не похож на археолога. Одни его претенциозные испанские бачки! И слишком хорошо одет!

– Не понимаю, Чезаре, почему ты стал справочником потонувших кораблей?

– Я объяснял тебе, дорогая, что произошла путаница. Газеты напечатали про какую-то другую итальянскую яхту, а тут мы пришли в Кейптаун, и корреспонденты не разобрались.

– Путаница, путаница, – запела Леа и подошла к радиоприемнику.

– Это насчет короны, Чезаре? – шепнула Сандра. Чезаре утвердительно кивнул и стал рассказывать о странном посещении, поглядывая на Леа.

– О чем вы секретничаете с Сандрой? – спросила Леа. – Я включила хорошую песенку, слышите: про Алабаму, только на этом непонятном африкаансе. Давайте потанцуем? Так о чем же вы шепчетесь?

– Никакого секрета! Сандра интересовалась моим гостем. Он произвел на нее впечатление.

– И на меня тоже. Он прекрасно говорит по-итальянски – только с твердым акцентом, как у испанца.

– Он так взглянул на меня, что в душе что-то подалось, – призналась Сандра. – Мы, женщины, должны победить тысячелетия подчиненности мужчине, привычки видеть в нем владыку мира.

– Тогда идем в кино. В двух шагах отсюда. Новый фильм «Теруэльские любовники» с русской «звездой» Людмилой Чериной. И пусть он забудет свою Зизи Жанмер! Черина играет какую-то одалиску, я видела на рекламе, – подсмеивалась Леа, и Чезаре готов был идти куда угодно, лишь бы сохранить хорошее настроение Леа и отвести ее мысли от визита странного турецкого археолога.

Профессор Ван-Хепен против обыкновения не вызвал двух своих ассистентов и не предложил какие-нибудь новые обследования. Угрюмый бур огромного роста, с заостренной бородой, с медлительными и точными движениями, профессор сегодня был необыкновенно любезен. Ласково усадив Леа в мягкое кресло в глубине кабинета, он предложил Чезаре едкую маленькую сигару. Художник после такого приема не стал ждать ничего хорошего и не ошибся.

– Ваша жена – трудный орешек, – начал профессор, – уже целую неделю я бился, стараясь разгадать ее странную амнезию.

Образно говоря, у нее будто иссекли небольшой участок совершенно здорового мозга, не нарушив ничего остального. Я изучил все известные в литературе случаи психических поражений при глубинном опьянении и при кислородном отравлении – ничего похожего. Можно думать, что случайный газовый пузырек дал эмболию капилляра где-нибудь в заднем отделе больших полушарий. Но другие симптомы говорят против этого, да и такая эмболия должна бы была уже ликвидироваться. Но нет ни малейшего признака восстановления, поразительная стабильность. Короче, я не могу установить природы заболевания и, следовательно, бессилен лечить его.

Одна из медсестер, полуитальянка, всегда помогавшая профессору при обследовании Леа, старательно перевела его слова.

Художник бросил раскуривать мерзкую сигару, спросил:

– Может быть, профессор посоветует, к кому обратиться в Европе?

– Конечно, мои коллеги… – профессор назвал несколько имен. – Но не советую вам очень надеяться. Исходя из общего уровня современной науки, я могу сказать, что она не знает природы заболеваний такого характера и тем более их лечения. Если бы взглянуть совсем со стороны, пользуясь кибернетикой. Или обратиться к совершенно другому направлению, например индийской психологической науке, к йогам… Простите меня, я понимаю, что вам не до шуток. О нет, вопрос о гонораре, разумеется, отпадает. Очень виноват! Желаю вашей очаровательной маленькой жене выздороветь… без нас, врачей.

Леа вприпрыжку спускалась по мраморной лестнице института, целуя Чезаре на каждой площадке.

– Чему ты радуешься, дурочка! Доктора нас прогнали…

– И слава Мадонне! Слушай, Чезаре, а что, если мы поедем в Индию? Пусть меня в самом деле лечат йоги или тибетские врачи. Говорила я тебе, что совсем не больна, ну, просто что-то забыла.

– До Индии далеко и дорого.

– А мы пошлем каблограмму капитану Каллегари. Пусть приезжает в Индию. У него наши алмазы…

– Ш-ш! Замолчи! – Художник в испуге оглянулся. – Подумаем в гостинице, возьмем справочники.

– Чезаре, я знала, что ты согласишься, – Леа повисла у него на шее, к негодованию накрахмаленной медсестры, поднимавшейся им навстречу.

Чезаре не успел опомниться, как Леа стремглав пронеслась вниз, к Сандре, ожидавшей их в холле.

– Профессор нас прогнал, ура! И мы едем в Индию!

Сандра растерянно посмотрела вверх по лестнице на Чезаре. Тот, улыбаясь, развел руками.

– И Сандра поедет с нами! – не успокаивалась Леа. – Завтра же! Бежим на почтамт посылать каблограмму Каллегари.

– Да объясните же хоть вы, Чезаре, – рассердилась Сандра. – Леа, ну, она уж такая…

– Сумасшедшая, – докончила Леа, – профессор это подтвердил, и теперь я могу делать что хочу. И ничего мне не будет. Вот дерну за нос этого надутого господина!

«Надутый господин», кого-то ожидавший в холле, с удовольствием посмотрел на озорную, горевшую румянцем Леа и красивую Сандру.

– Поедемте с нами, – предложил Чезаре, в свою очередь, и с несвойственным ему смущением добавил: – Я к вам привязался, как к сестре. А Леа – вы сами знаете! Да что там говорить, берите сигарету, думайте и соглашайтесь! Я должен закурить! После ужасной отравы – профессорского угощения – во рту смолокуренный завод. Совсем не то, что вчерашнего профессора с голубыми сигаретами.

Сандра, волнуясь, закурила, смяла и бросила сигарету.

– Знаете, я поеду с вами. Спасибо!

Леа кинулась к подруге, покрыла ее поцелуями, растрепала. Сандра крепко пожала руку художника.

Они вернулись в отель только к вечеру. Сандра стояла под душем, когда в дверь ее номера постучал Чезаре и попросил впустить его на минутку. Сандра завернулась в халат и с мокрыми волосами выбежала из ванной. Чезаре запер дверь и потащил Сандру к окну, задернутому шторой.

– У нас был обыск! – встревоженно сообщил Чезаре. – Странно, что добрались до нас только теперь.

– Что-нибудь пропало?

– Пропало! Пленка со снимками Леа в короне и все отпечатки. Теперь нет никакого следа находки. Только в нашей памяти.

– Знаете, Чезаре, мне кажется, что это дело рук вашего нового знакомца.

– Профессора из Турции? Зачем ему пленка, если я отдал хороший снимок?

– А может быть, ему нужны увеличения? Трудно разгадать истинные намерения, когда не знаешь побудительной причины. Вы сами говорили, что он ушел с угрозой. Неизвестно еще, кто он на самом деле. Капитан Каллегари мне рассказывал, что в Танжере, международном воровском центре, британский паспорт стоит всего пятьдесят фунтов, а американский и совсем пустяки – двадцать.

– Ну ладно, что поделаешь. Ясно, что надо удирать отсюда, пока целы. Алмазы, корона, таинственные незнакомцы. Пора! Надо уметь вовремя уйти со сцены. Идите к нам скорее!

– Я только оденусь.

– …Есть постоянная линия с хорошими пароходами – Кейптаун – Бомбей – четыре с половиной тысячи миль. Можно добираться через Аден. Тоже есть линия, – сообщила Сандра, перелистав красочные проспекты и толстый справочник. – Раз в две недели. О, несчастье, позавчера ушел теплоход на Бомбей! А вот примечание, что в осеннее время линия на Аден по особому расписанию. Неужто сидеть здесь еще две недели?

– А самолеты?

– С самолетами тут что-то сложное. Надо лететь в Иоганнесбург, оттуда или в Каир, или опять же на Аден и Карачи. Обойдется в огромную сумму.

Сандра обернулась на прикосновение руки Леа.

– Испытаем счастье, а? Мое счастье? Давайте позвоним в порт! – Леа сняла трубку и подала ее Сандре.

Та довольно долго ждала ответа. Брови Сандры поднялись от удивления, она переспросила:

– Завтра? Завтра? – и повесила трубку.

– Ну что? – не вытерпела Леа.

– В порту французский теплоход, направляющийся в Бомбей. Отходит на рассвете. Есть места, и в дешевом туристском классе, – Сандра взглянула на часы, – десять часов до его отхода. Поехали?

Леа вскочила.

– Едем немедленно!

Пассажиры двадцатитысячетонного черного с белым теплохода «Шалимар» крепко спали, когда он покинул Кейптаун. Сандра, Леа и Чезаре стояли у поручней, ежась от предутреннего ветра, и, не отрываясь, смотрели на амфитеатр города, в котором пришлось пережить так много за короткий срок.

– Вы не сетуете, Сандр